Она ничего не ответила, и Раби снова повернулся к Эдварду:
– У вас, вероятно, очень крепкие нервы, если вы решились приехать сюда.
Теллер посмотрел по сторонам. На лицах всех присутствовавших – и старых друзей, и коллег, и совершенно незнакомых людей – он видел или каменное равнодушие, или откровенный гнев, но не встретил ни одного приязненного взгляда. Он выдохнул, и весь благотворный эффект, который только что оказывали на него горные ароматы, рассеялся.
– Пойдем, – вполголоса сказала Мици.
Он обнаружил, что стоит как вкопанный и не слышит ничего, кроме стука собственного сердца, каждый удар которого гулко отдавался в его ушах. В кишечнике вдруг забурлило: язвенный колит, мучивший его последние несколько лет, плохо переносил стресс. Но вскоре он опомнился настолько, что почувствовал в своей руке маленькую ручку Мици, нежно тянущую его за собой. Наконец Эдвард смог привести в движение здоровую ногу, за ней пошевелилась металлическая, и они пошли обратно к гостевому домику. Он шел, уставив взгляд в желто-коричневую землю. На тропинку перед ними выскользнула змея, и им пришлось остановиться и подождать, пока она не уползет.
– Я должен был сказать правду, – произнес он наконец, обращаясь не столько к Мици, сколько к самому себе.
– Конечно, Эде, а как иначе?
– Накануне того дня, когда я должен был давать показания, меня пригласил Роджер Робб. Он дал мне прочесть показания Оппенгеймера по поводу этого самого Шевалье. Ложь, путаница, умолчания; Оппенгеймер сам назвал все это чушью.
– Да, – отозвалась Мици, хотя Эдвард не сомневался, что ни о чем этом она прежде не слышала.
– Я должен был высказать то, что чувствовал. Разве можно, зная все это, доверять такому человеку? – Мици кивнула, и они пошли дальше. – А его постоянное противодействие водородной бомбе! Ты видела Оппенгеймера с его детьми: ему безразлично их будущее. А я хочу, чтобы наши Пол и Венди росли в мире, свободном от коммунизма.
Мици чуть сильнее любовно, успокаивающе сжала его руку.
– У меня не было выбора, – сказал Эдвард.
– Совершенно не было, – отозвалась Мици.
Они подошли к выделенному им домику. Эдвард отворил дверь и держал ее, пропуская внутрь Мици. Несколько очень долгих секунд он стоял на пороге, думая о том, как хорошо было бы, если бы здесь оказался его столько поездивший по свету рояль, и как хорошо было бы звуками Моцарта и Бетховена выбить из головы клокочущие там гнев и осознание предательства.
– Нет никакого смысла оставаться здесь, – сказал Эдвард еще более низким, чем обычно, голосом. – Собирай вещи. Мы уезжаем.
* * *
Оппи с радостью вернулся в свой кабинет в Институте Перспективных Исследований. Его приводила в ужас мысль о том, что Льюис Стросс, который все еще входил в совет директоров ИПИ, будет настаивать на его смещении и с этого поста, но, возможно, южанин придерживался теории о том, что своих друзей нужно держать вблизи, а врагов еще ближе. Или, может быть, Стросс просто боялся гнева Эйнштейна. Как бы там ни было, но никаких признаков того, что положение Оппенгеймера здесь покачнулось с тех пор, когда начались эти жуткие слушания в Совете по благонадежности, не замечалось.
Заглянул Лео Силард, принес Оппи пирожное, покрытое толстым слоем желто-белой глазури. Оппи поблагодарил его, но просто положил угощение на стол.
– Что ж, – заявил Лео, – если вы не хотите, то это съем я. – Он быстро протянул руку, в три укуса покончил с пирожным, а потом сказал: – Знаете, сегодня прекрасный день. Составьте мне компанию на прогулке.
Роберт взял шляпу, и они вышли через черный ход Фулд-холла на солнце. Оппи намеревался свернуть на давно исхоженную тропинку, но Лео направился прямо по газону к лесу, окружавшему институт.
– Кошмарная история, – сказал Лео. – Недопустимая.
Роберт кивнул:
– По крайней мере, пытки закончились и мне не нужно больше мотаться в Вашингтон.
– Да, да, но это не просто конец вашей карьеры государственного служащего, – сказал Силард, покачав головой. – Неужели вы не видите? Это конец нового миропорядка.
Длинноногого Оппи сразу унесло на два ярда вперед его тучного спутника. Он приостановился:
– Что вы имеете в виду?
– Период, непосредственно последовавший за Второй мировой войной, стал первым в истории, когда ученые – не наука в целом, а конкретные ученые с именами – были признаны ответственными за поворотный момент в истории. До этого подобное положение занимал только один ныне живущий ученый, мой дорогой друг Альберт, но даже он вынужден был признать, что своей славой обязан в большей степени своей эксцентричности и прическе, а не чему-то такому, что представители масс просто не способны даже выговорить. Но после войны появились ученые, получившие всемирную известность. Ваш портрет поместили на обложку журнала «Тайм»!
– Без последнего всплеска публичности я вполне мог бы обойтись.
– Ах, американцы больше всего на свете любят смотреть, как могущественные еще вчера люди летят вверх тормашками. Но неужели вы не понимаете? После войны нам, ученым, не только предоставили положение интеллектуалов, но и дали возможность вещать на публику. Наше мнение о политике по своей весомости равнялось нашему мнению о физике. Нас слышали. Но эта пародия на разбирательство? Всем недвусмысленно показали, что если ученый в своих высказываниях – в своих действиях! – отступит от линии партии, то его заткнут. Таков был вердикт на вашем процессе. Вы слышали, что говорил Эдвард?
– О да.
– Я не о том, что он высказал на процессе. До него.
Оппи покачал головой.
– Он хотел, чтобы вас полностью отстранили от дел, лишили статуса и вас лично, и всех «людей Оппенгеймера», всю «машину Оппенгеймера». И речь шла обо всех нас, о тех, кто осмеливался усомниться в праве военных диктовать политику. Такие люди, как Теллер и Лоуренс, с радостью дадут «ястребам» все, что те пожелают, и пойдут на все, чтобы заткнуть рот тем, кто будет с этим не согласен.
Оппи двинулся дальше, и коротенькому толстому Лео приходилось прилагать усилия, чтобы не отставать.
– Но это же безумие, – сказал Роберт после продолжительной паузы. – Ведь Теллер знает о фотосферном выбросе.
– И о выбросе, и о нашем проекте по спасению человечества, который он намеревался возглавить, но это место заняли вы.
– Верно. И, полагаю, что не получить того, на что рассчитывал, очень неприятно. Но тем не менее он ведь должен думать о будущем.
Силард положил руку на локоть Роберта, и они снова остановились.
– Оппи, простите меня, но вы наивны. Что касается меня, то я совсем другой – возможно, непрактичный. Но вы просто не видите того, что находится у вас перед глазами. Большинство людей, находящихся у власти, заботятся только о сохранении этой власти. Я прочитал дюжину статей, в которых вас называют Фаустом двадцатого века, но это чушь, чушь, чушь! Вы не заключали сделку с дьяволом; ее заключили они – поджигатели войны, которые видят, что теперь, после Хиросимы, предел для них – только небо, и американский орел осыплет их деньгами. Они завладели мирскими благами – властью, престижем, богатством – в настоящем, и даже если те немногие, кому известна наша истина, верят, что это скоропреходяще и что в конце концов они сгорят, то они утешаются тем, что такая участь постигнет всех. Так почему бы не сидеть на вершине до самого конца?
Силард нахмурился и продолжил:
– «Тринити». Троица. Очень странный для еврея выбор названия. Но оно было уместно, Оппи, более чем уместно. Апофеоз ученого; физик как Мессия, способный проповедовать множеству людей. – Он покачал головой. – Но спасителя пригвоздили к кресту, как и всех ему подобных. – Он снова двинулся с места, и Оппи вместе с ним. – А Воскресения не будет; даже атомная бомба не смогла бы сейчас сдвинуть камень, погребший либеральную науку. – «Машина Оппенгеймера»? Такой просто никогда не было! А военная машина? Сейчас она у власти, и ее верховных жрецов зовут Эдвард Теллер, Эрнест Лоуренс и Льюис Стросс.