Неизбежным следствием юдофобской политики правительства и бессовестной травли евреев в реакционной прессе было погромное настроение в низах русского народа. Видя это непрерывное третирование евреев как преступников, лишенных «прав состояния», видя «облавы» на незаконно проживающих, издевательства над еврейскими детьми школьного возраста, русское население проникалось убеждением, что искоренение еврейства — дело высокопатриотическое, приятное царю и властям. В связи с обычными экономическими и национальными столкновениями такие представления должны были вылиться в погромные действия. В конце 90-х годов на юге России снова мелькнула зловещая тень 1881 года. 18 и 19 февраля 1897 г. в м. Шполе (Киевской губернии) произошел погром, описанный в официозной газете «Новое время» так: «В три часа пополудни громадная толпа крестьян нахлынула в наше местечко и разгромила в пух и прах магазины, дома и товарные склады, исключительно принадлежащие евреям. Множество богатых магазинов, мелких лавочек и сотни домов опустошены толпою. Шпола, славившаяся своей цветущей торговлей в благоустройством, представляет теперь картину опустошенного неприятелем города. Беспорядки были несомненно подготовлены заранее. Местные евреи знали о предстоящей беде за четыре дня и говорили об этом становому приставу, который, однако, успокоил их, говоря, что ничего не будет». Спустя два месяца (16— 17 апреля) такой же погром произошел в местечке Кантакузенке, Херсонской губернии. В обоих городках появились губернаторы с отрядами войска уже по окончании буйства, арестовали многих, предали суду. Суд по обоим делам приговорил свыше 60 человек к тюремному заключению от 8 до 14 месяцев. Один из осужденных, украинский мужик, выразил свое недоумение по этому поводу в следующих словах: «Казали, що можно бить жидив, алы же воно брехня».
Большой «пасхальный» погром, длившийся три дня (19-21 апреля 1899), был допущен в портовом южном городе Николаеве. Толпы буянов в несколько тысяч человек громили еврейские магазины и квартиры, уничтожали и грабили имущество, а полиция и казаки оказывались «бессильными». На третий день из окрестных деревень двинулась в город десятитысячная толпа крестьян на телегах, чтобы увезти награбленное имущество, но она опоздала: казакам и солдатам был дан приказ прекратить патриотический спектакль и разогнать участников. Раздраженные крестьяне, возвращавшиеся домой с пустыми телегами, разрушили за городом еврейское кладбище, а затем рассеялись по уезду и устроили погромы в селениях. В еврейской земледельческой колонии Нагартав были разрушены и разграблены все дворы и уничтожены сельскохозяйственные орудия. Русский крестьянин разорял еврейского. В соседних колониях физически сильные евреи отогнали злодеев. На этот раз из Петербурга получился приказ приостановить погромное движение. В то время открывалась международная конференция в Гааге (18 мая н. ст.), созванная по почину русского царя для обсуждения вопроса о сокращении вооружений. Естественно было подумать при этом о разоружении погромных банд во владениях царя, надевшего маску миротворца.
Для полноты картины недоставало еще ритуального процесса, и он явился. То было дело Блондеса в Вильне. Польская служанка в парикмахерской Давида Блондеса, ставшая орудием в руках суеверных и злонамеренных людей, выбежала в одну мартовскую ночь 1900 года на улицу с криками, что хозяин причинил ей рану с целью выцедить кровь. Сбежавшиеся христиане, увидев царапины на шее и руке служанки, избили Блондеса. Мнимого преступника заключили в тюрьму, и следственная власть долго доискивалась нитей преступления. Суд в первой инстанции признал наличность поранения, оставив в стороне ритуальный мотив, и приговорил Блондеса к тюремному заключению. Защитник Блондеса (известный адвокат Оскар Грузенберг) подал кассационную жалобу с целью рассеять туман ритуальной легенды, окружавший это дело, и добился успеха: Сенат вернул дело для нового рассмотрения в Виленский окружной суд, который, выслушав ученых экспертов и блестящие речи защиты, вынес Блондесу оправдательный приговор (февраль 1902). Узник был освобожден, и кошмар «ритуальной дрейфусиады» на время рассеялся.
§ 22 Внутренний кризис (1881-1897)
Катастрофы начала 80-х годов застигли передовое еврейское общество врасплох. Еще живы были в интеллигенции впечатления недавней «эпохи реформ»: первые шаги правительства Александра II по пути эмансипации, дружеские призывы русских либералов, светлые надежды на обновленную Россию. На скупые дары власти еврейское общество ответило чрезмерным порывом благодарности и преданности. Молодежь, прошедшая через русскую школу, устремилась к культурному слиянию с русским обществом. Ассимиляция, «обрусение» — стали лозунгом дня. Политические идеалы молодой России стали священными заповедями для еврейской интеллигенции. И вдруг тот русский народ, с которым прогрессивные силы еврейства начали сближаться, выдвинул из своей среды банды громил и насильников; правительство решительно стало на путь реакции и юдофобии, а русское либеральное общество выразило очень мало сочувствия разгромленной и униженной нации. Громко звучал голос враждебной прессы («Новое время», «Русь» и др.), слабо защищала евреев пресса либеральная, сдавленная тисками цензуры («Голос», «Порядок» и др.). Даже публицисты леворадикальной партии, группировавшиеся вокруг журнала «Отечественные записки», смотрели на погромы лишь как на дикую форму нормальной экономической борьбы; всю сложную еврейскую проблему с ее вековым трагизмом они вообще трактовали как второстепенный социально-экономический вопрос. Только один из русских писателей, сатирик Щедрин-Салтыков, испытал душевное потрясение перед зрелищем новых мук старого народа. Он излил свое чувство в несвойственной ему лирической тираде в статье, написанной летом 1882 г. («Июльское веяние»), после завершения первого цикла погромов: «История никогда не начертала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного, нежели вопрос еврейский... Нет более надрывающей сердце повести, чем повесть этого бесконечного истязания человека человеком». Щедрин был единственный из крупных русских писателей, откликнувшийся на еврейское горе; Тургенев и Толстой молчали, хотя от них ждали слова протеста, между тем как с горячими протестами выступили литературные корифеи Запада — Виктор Гюго, Ренан и многие другие. Холодно отнеслось русское общество к жгучей муке еврейства. Болезненно почувствовало эту холодность еврейское образованное общество; началась полоса разочарования в идеалах ассимиляции.
Сначала это разочарование прорывалось в грустных жалобах кающихся ассимиляторов. «Просвещенные еврейские силы, — исповедуется один из них еще в первые месяцы погромов, — отшатнулись от своей истории, забыли свои традиции, презрели все то, что могло им дать понятие о себе как о членах вечного народа. В ка-
ком плачевном положении очутились эти «сливавшиеся», вчерашние проповедники самоотречения! Жизнь потребовала самоопределения; положение меж двух стульев стало теперь невыносимо. Логика события приводит к альтернативе: или открыто объявить себя ренегатом, или же принять на себя долю в страданиях всего народа». Другой представитель еврейской интеллигенции пишет в конце 1881 года редактору русско-еврейского журнала: «Когда подумаю о том, что с нами сделали, как нас учили полюбить Россию и русское слово, как нас заманили и заставили ввести в семейство русский язык и все русское, как наши дети другого языка не знают, кроме русского, и как нас теперь отталкивают и гонят, — то сердце переполняется самым едким отчаянием». Даже в рядах еврейской революционной молодежи, где полное слияние с русским пролетариатом казалось непререкаемою догмою, послышались голоса кающихся: «В Елисаветграде впервые раздался крик: долой жидов!.. И мы, как народники (русские), думали, что это признак русской революции, что сначала она отразится на евреях, а потом пойдет дальше вглубь и вширь. Затем начались киевские беспорядки, описание которых нельзя было читать без содрогания, и все-таки мы были убеждены, что наше дело сторона: мы ведь принадлежим к русскому народу, русское общество, русская интеллигенция с нами заодно. Как это смешно, ребячески наивно!»[15].