Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да-да, читал! Дошли до нас твои вирши. И как тебя до сих пор земля носит?..

— Не земля, а по земле меня носит, — грустно усмехнулся Коста. — Вот, например, на остров Чечень занесло. Ад! Ад земной! Бориса нашего вызволили. Петербургский дружок мой Синеоков и Росляков заботятся о нем. Ты Рослякова помнишь? Гимназический наш друг. На промыслы Бориса устроил. Но вот сам что делать буду — не знаю. Пока был здоров, на жизнь зарабатывал, но как лягу в больницу… Денег-то нет!

— О деньгах не беспокойся, лечись спокойно, — успокоил его Андукапар. — У меня сейчас дела неплохо идут, практика большая.

— Значит, обузой тебе быть?..

Андукапар нахмурился.

— Не обижай меня, брат; Сам знаешь, что ближе тебя у меня никого нет. И тяжело мне видеть, как из-за своего беспокойного нрава ты жизнь калечишь…

— Ну нет, — возразил Коста. — Это, скорее, она меня калечит, а уж я-то о ней, видит бог, как пекусь. Не о своей, конечно, — уточнил он с улыбкой.

— Во-во! И я — о том же! — подхватил Андукапар.

Коляска остановилась у подъезда на набережной Мойки.

— Вот и приехали!

Андукапар ловко соскочил с пролетки. Коста хотел последовать его примеру, но от острой боли в бедре едва не вскрикнул, побледнел и закусил губу.

4

Как ни настаивал Коста на том, чтобы операцию отложили, — у него здесь, в Петербурге, есть срочные дела — Андукапар и слушать не желал. Он видел состояние брата, боялся за исход операции, но считал, что откладывать ее нельзя.

Коста чувствовал, что Андукапар встревожен, и эта тревога передавалась ему.

На утро следующего дня Андукапар отвез брата в больницу. Громадная, мрачная, она, казалось, стонала от людских страданий, и без того тяжелое настроение Коста заметно ухудшилось.

Особенно тоскливо было по ночам, когда гас свет и только слабый голубой ночник теплился где-то в далеком углу большой палаты. Вокруг охали, метались от боли, ворочались люди, кто-то хрипло звал сиделку, кто-то просил воды…

Коста не мог спать. Он переворачивал подушку, с наслаждением ощущал прохладу наволочки, но через секунду подушка снова становилась горячей от прикосновения его щеки, — видно, опять поднималась температура…

Завтра операция. Суждено ли ему пережить ее?

Коста заворочался, глубоко вздохнул. Воздух в палате был спертый, и он закашлялся — глубоко и надсадно, и уткнулся лицом в подушку, стараясь заглушить кашель, не разбудить соседей. Но приступ не проходил, казалось, в горле застряли осколки стекла.

Подошла старушка-сиделка, подала рюмку с темной микстурой. Он выпил горькое, тошнотворное лекарство, стало легче.

— Выспаться надо, голубчик, — сказала старушка. — Завтра резать будут, намаешься. Ну да господь милостив, обойдется.

Коста задержал в своей руке сухую морщинистую руку женщины, с благодарностью взглянул в ее утомленное лицо.

— Не бойся, — ласково сказала она. — Такие не помирают! Живые у тебя глаза! Не тужи…

Операция прошла сравнительно благополучно. Двое суток Коста почти не приходил в сознание. Андукапар сам дежурил у его кровати. Температура не спадала. Рана заживала плохо. Андукапар разжимал потрескавшиеся губы больного и по ложечке, как ребенку, вливал в рот крепкие бульоны, красное сладкое вино.

На третий день Коста открыл глаза. Он не сразу понял, где находится. Попробовал потянуться, но тут же резкая боль едва не вернула его в беспамятство.

С тоской оглядывал он палату, прислушивался к приглушенному говору врачей, толпившихся вокруг его кровати.

Андукапар нагнулся и поцеловал Коста в бледный высокий лоб, по-осетински говоря ему ласковые слова. И от этих с детства знакомых слов, от навалившейся слабости у Коста закружилась голова, он почувствовал, как все вокруг снова исчезает, уплывает и он погружается в сон.

Но это был уже спасительный сон выздоровления…

А через месяц Коста мог взять в руки перо.

Первое письмо он написал Василию Ивановичу Смирнову:

«25 декабря 1897 г.

В этой громадной, мрачной больнице, среди сотен страдающего люда, ни о ком я так не скучаю, как о ваших детях, дорогой Василий Иванович!

С каким бы наслаждением я провел в их обществе текущие праздники, как дорого бы дал, чтобы посидеть с ними хоть один час… Но, видно, не судьба мне быть таким счастливцем. Лишенный с самого раннего детства материнской ласки и радостей семьи, я до сих пор с поразительной восприимчивостью переживаю волнения, радости и печали счастливого детского возраста. Нигде мне так не весело, как с ними, ни за кого я так не страдаю, как за них…

…Пусть они помнят, что для отца и матери их нет выше радости, как видеть их честными, трудолюбивыми людьми. Исполнением этой просьбы они сделают и меня своим неизменно верным другом.

…Примите уверение в искренности всего сказанного и горячей привязанности к Вам Вашего всегда благодарного и признательного ученика Коста».

Теперь скромная комнатка в Ставрополе казалась Коста раем. Посидеть бы сейчас за столом, править бы очередную статью для «Северного Кавказа», поболтать бы с соседской девочкой Ксюшей, рассказать ей сказку… Как мало ценил он доступные ему радости, когда был здоров! Порой даже тосковал, жаловался, раздражался. А теперь чего бы он не отдал за один такой обыкновенный ставропольский день!

Месяц уходил за месяцем, но поправлялся Коста медленно. Приходили друзья, навещали его. Однажды в палату вошел высокий человек в пенсне. Коста вглядывался, не узнавая, и вдруг:

— Городецкий!

— Хетагурчик!

Городецкий был теперь преуспевающим столичным литератором, критиком, вращался в литературных кругах Петербурга.

Коста обрадовался, увидев его. Наконец-то можно узнать, что нового в мире! Врачи и, конечно, прежде всего Андукапар, оберегая Коста от волнений, даже газет ему не давали.

— Ну, что в столице? — спросил Коста, с трудом поворачиваясь на бок.

— Да вот, рассказ Максима Горького «Коновалов» напечатан в «Новом слове». Много толков вызывает, одни хвалят, другие ругают. Принес тебе.

— Дай-ка, — попросил Коста и стал рассматривать журнал, но рука задрожала и вместе с книжкой опустилась на одеяло. — Не могу, — слабым голосом жалобно проговорил он. — Прочти вслух…

Городецкий стал читать. Коста слушал внимательно, напряженно, даже красные пятна выступили на скулах.

— Нет, ты заметь, — заговорил он, когда Городецкий закончил чтение, — какая удивительная у Горького наблюдательность. Он никогда не тонет в реалистических мелочах, схватывает в жизни основное. И колорит… Жизнь вообще-то не слишком богата красками. А Горький умеет окрасить тусклость обыденщины, заметить живописную гамму там, где до него видели одну лишь бесцветную грязь…

Коста разволновался, дыхание его стало прерывистым.

— Ладно, Хетагурчик, помолчим немного… — тихо сказал Городецкий. — Мне, пожалуй, идти пора…

— Нет, нет! — запротестовал больной. — Ты думаешь, я умираю? Последние часы дышу? Нет, друг, я не тороплюсь на тот свет. Еще поживем…

Он замолчал и несколько минут лежал неподвижно, вытянув руки поверх одеяла. Глаза его стали печальными, голос словно угас. Он попросил Городецкого нагнуться к нему поближе:

— Люди ждут бури. Ждут. Она начнется тут, на севере. Понял ты меня?

Прошла еще минута. Коста закрыл глаза, казалось, силы совсем оставили его. Городецкий взял его влажную холодную ладонь, Коста слабо пожал руку друга.

В палату вошел врач.

— Я запретил вам волноваться, Константин Леванович, — строго сказал он, взглянув на больного. — А вас, господин Городецкий, попросил бы запомнить на дальнейшее: это — больница, а не клуб. Неужели вы не можете понять… — начал он, но осекся.

Коста приподнялся на подушке, глаза его загорелись гневом.

— Он мой гость! — хриплым голосом проговорил Коста.

Врач махнул рукой и вышел из палаты, а больной, поманив к себе пальцем Городецкого, шепотом прочитал:

В этой сумрачной столице

54
{"b":"835137","o":1}