Дотащились до береговой кручи, стали на краю обрыва. Теперь надо враз сбросить с плеч. Обязательно — враз! Если кто запоздает — бревно или обдерет до крови, или вовсе за собой утащит, или даже сломать может.
Человека сразу видать. Один всегда первый кидается, ищет где потяжелей, у комля. А другой топчется, переминается с ноги на ногу, и остается ему, будто само собой, место у вершинки, где полегче. Почему? Или сроду такие медлительные, или хитрят, полегче выбирают…
Востроглазая Зина, гляжу, почаще других касается бревна, торопит его по лежкам — к воде, к воде. Не боится на себя побольше взять.
Кристина хорошо ворочает, по-мужицки вагой орудует, и ничего, слушаются ее бревна. Да и неудивительно, плечи у нее широкие, круглые, и руки, пожалуй, нашим не уступят, если не помощнее будут. Есть же девки…
Кристине лет двадцать пять, она постарше многих, и лесной работы хватила она досыта, зимой навальщицей — самое тяжелое, что в лесу есть, — бревна грузить на санки. Не у всякого на это силы хватит. А если посчитать, сколько бревен вздынула Кристина на возы, сколько ваг переломала, сколько поту пролила… Никаким орденом не оценить.
Часа два мы потратили на этот завал, всего два часа, с молодым-то запалом. Если б не мы, пропал бы труд десятков людей и лошадей, и добрый лес обернулся бы простыми дровами либо сгнил без пользы. Не зря придумали нашу бригаду — хвостовую караванку — моль бэж…
— Эй, перекур! Купаться!
Что теперь желаннее, после такой работы да в жаркий июньский день!
Парни давно уже скинули рубахи, а девчата, народ стеснительный, уходят ниже по течению, подальше от наших глаз.
И бултыхнулась моя бригада в воду — чистую, прохладную. Вода смывает и пот, и прилипшую кору, и усталость, и до чего же хорошо! Какой же добрый бог создал тебя, милая наша Сысола, — матушка, поилица-кормилица наша?! Да можно ли жить на свете без такой Сысолы?!
Вон там, пониже, — нам хорошо видно, — у теплой песчаной отмели, лежат наши девки, словно белые рыбины. И кровь наша вскипает, вскипает…
Эх, молодость!
Кулички голосисто попискивают на отмелях, на прибрежном песке у самой воды отчего-то ярится трясогузка, тревожится за близкое гнездо. Черные стрижи бесшумно проносятся над головами, взмывают свечкой в небеса, ныряют в свои круглые гнезда в береговой круче. На лугу с мягкой травой все поет, свистит, скачет — жизнь кипит возле Сысолы-реки. Хорошо живому — от доброго солнышка, от свежести и чистоты вольного света.
Эх, как жить-то хорошо!
И чего нам унывать, и чего бояться? Хоть бы и гнать эту хвостовую караванку до самого города, — триста двадцать пять километров. Да хоть пятьсот, хоть тыщу!
Мы ж теперь не те хилые сопляки, какими начинали в сорок первом, сорок втором. Подросли, силенка появилась, и хватка есть. Вот — только что перекидали пятьдесят кубов, перекатали, переносили на плечах. За лето как-нибудь одолеем все триста двадцать пять — или сколько там понадобится. И не заскучаем, скулить не станем — все мы в общем одного поля ягода, и подгонять нас не требуется.
— А ну-ка багры на плечо и — вперед, ребятки! Пикон и Олеш — в лодку! — весело мне командовать после купания и удачного начала работы. Каждое обсохшее бревно — в воду! Пускай плывет до города, до запани, а там сплотят бревна и пустят в дело. Ничего не оставим ни на воде, ни на лугу, ни в курье, ни в озере. Все выплавим! Бревна теперь дороже хлеба.
— Давайте песню споем, пока идем по крутяку. Начинай, Зина.
А ей второй раз повторять не надо. Подцепила меня под руку, прижалась озорно и залилась:
Иду, я иду по зеленому лужку,
А как много там золотых цветов,
Ах, сколько золотых цветов,
Весело мне, и пою, и танцую,
И златы цветы в букет собираю,
Золотые цветы, спеша, собираю,
И милому дружку венок плету.
Выйду с дому — с вечерней зарей,
Возвернусь — светит утренняя…
До устья речки Ловпу добрались поздно вечером. Добрались-таки. Усталые и веселые. И еще веселей стали, когда повеяло на нас запахом каши, томящейся на огне.
А вот и кухня… На плоту, связанном из сухостоин, под крышей-навесом, дымятся большие артельные котлы, и по запаху слышим мы настоящий мясной суп и ячневую кашу. Да еще сказали нам, что выдадут спиртяги, боевые сто грамм. Этак-то чего не жить, чего не ворочать бревна, с такой-то кормежкой!
Мастера начали разливать спирт. Ведь тут же и левобережная бригада со своим мастером. Народу набралось…
Девушки стесняются, хихикают, неуверенно поглядывают на мерку в руках мастера… Сюзь Васькой и мне плеснул, в старую мою кружку, залатанную дробинкой, неизменную мою посудину. И я, как бывалый человек — не разводя водой, хлобыстнул свою долю, хоть и был спирт подозрительно ржавый и здорово отдавал керосином. Потом только запил водой, смыл с горла керосиновый дух. А тогда уж и не заметил, как вчистую подмел и суп и кашу.
Перед самым сном, чтоб нам слаще спалось, начальник хвостовой караванки Феофан Семенович Вурдов произнес речь. Он, видать, весь день готовился к этому историческому моменту, даже чурку себе припас, здоровенную плаху. Взобрался на нее, как на трибуну, строго оглядел нас, уже накормленных и слегка хмельных от спирта и усталости.
И мне, уж не знаю почему, он вдруг показался похожим на журавля: весной видел я журавлей в устье Ыбына, сидели они на болотце, уставшие после перелета. Мы как раз плыли на лодке по Ыбыну, только что согнавшему лед, и очень близко подошли к журавлям. Топают голенастые птицы, вышагивают, что-то склевывают под ногами, а один — самый крупный — задрал высоко голову и высматривает вокруг, слушает, сторожит. Шея у того журавля торчит как длинный кол суслона, на который забыли нанизать последний сноп. А ноги-то… ноги — такие длинные, тонкие, нескладные — как те палки, на которых хмель растет. Как только такие ноги держат большую эту птицу?
Феофан Семенович теперь показался мне таким же журавлем, высматривающим округу. Узкое лицо его с едва заметным подбородком как-то неожиданно переходило в длинную шею, а сама шея быстро стекала круто падающими плечами, а потом — вовсе нежданно — под невысокой грудью бугрилось кругленькое брюшко, которое подпирали снизу длинные тонкие ноги. Журавль, да и только!
— Товарисси! — хлестко вскрикнул Феофан Семенович и взмахнул правой рукой. Потом задрал голову, почему-то закатил глаза к вершинам деревьев и, произнося речь, почти не опускал их. — Товарисси! Я хочу поставить перед вами а-а-тветственную задачу. Чтобы каждый из вас хорошо уяснил себе! И чтобы каждому проникла она до крови. Нам нужно прогнать до города хвостовую караванку, моль бэж! Прогнать, понимаете ли, до заморозков, чтобы ни одно бревно не осталось на Сысоле. Придется, товарисси, крепко поднапрячься! Работать — чтоб искры из глаз. Почему? Да потому что на берегах обсохло огромное количество леса. Это я, понимаете ли, прямо вам говорю, товарисси! Поскольку паводок был огромный! Много леса утащило со штабелей на катищах, раскидало на луга и в курьи. Обновки нету, дис-тан-ционеров нету — вся надея на вас, на ваши руки, на ваши плечи и, понимаете ли — на ваш героизм! — поднял голос Феофан Семенович и даже ударил себя в грудь. — Но вы молодые, работать можете, вы, понимаете ли, дети коми охотников и лесорубов, а не какие-то финтифлюшки. Если будете хорошо работать, я буду кормить вас до отвала! А где вы подобное видели в наших колхозах? Теперь вас еще мало, но постепенно, по ходу караванки, из каждого села будут прибывать к нам дополнительные, понимаете ли, силы. В Выльвадоре для вас приготовлен плашкоут, конечно, не дворец, но все же голову приткнуть можно, под крышей будете, от дождя, понимаете ли… Топить пока не надо, от природы тепло, да вам, парням и девкам, печки не надобно, — пошутил Феофан Семенович. — Как мы будем р-работать? Нам нужно сжать сутки! Да — сжать! Если уж нельзя их растянуть! Будет так: девять часов работаем, девять отдыхаем. Потом — снова р-работаем! Ночи теперь светлые, хоть в голове ищись, можно работать и ночью, нечего нам впустую драгоценное время транжирить!