Литмир - Электронная Библиотека

И жалко Машу, и благодарен я ей. И — уважаю я ее. Дину я люблю, да — люблю. А Машу уважаю — что сама вызывается сидеть, ждать, сторожить, что вообще не привыкла она праздно шататься и без дела жить. Уважаю.

До центра города хотели мы прокатиться на автобусе, но куда там — не влезли. А ждать не хотелось, пехом двинули.

Центральная улица в Кирове очень нам по душе пришлась, прямая и длинная, гладким асфальтом крыта. И не скучная улица — на холм взбежит, потом вниз скатится, хорошо!

У нас, в Сыктывкаре, улицы вымощены кубиками и квадратиками — деревянными чурками, словно тесаным камнем. А тут асфальт. У нас хорошо, и тут неплохо.

Шагаем, смотрим на высокие дома. Почему-то завидуем живущим здесь людям — вот счастливцы…

— Лень, — спрашиваю, — тебе бы на одного вот эту пятиэтажную хоромину, взял бы?

— А чего ж, — на полном серьезе отвечает конопатый домовладелец. — Я бы квартирантов напустил, чтоб не скучно жить, в основном — девушек. А сам бы стал вроде коменданта…

— И пилы бы точить бросил?..

— Да тогда какие уж пилы! — хохочет Ленька.

— Вот свистун! — смеется Дина.

На культпоходы в музеи и театры у нас времени нету. А на базар почему не заглянуть, на базаре экскурсовод не нужен.

Идем по базару, головами крутим. Все знакомо — как в Сыктывкаре, как в Котласе, как, наверное, везде по тем временам. И вдруг, вижу, Ленька рот разинул и закрыть не может. Вижу — и Дина остолбенела. Смотрю, чего это их так сразило? — и сам рот распахнул.

Седой старик торгует невиданными плодами!.. Они крупные, с хороший мужицкий кулак, но круглые и гладкие, как Динина кожа; ярко-красные, будто закатное солнце запрятано в них и горит и светится, раскаленное изнутри… И называются они — помидоры.

Как же не купить такое — пусть и задорого! Мы купили четыре помидорины, на каждого по штуке. Я держу это чудо на ладони, чувствую литую тяжесть и нежную прохладу, и хочется куснуть как следует, — и жаль трогать удивительную эту красоту…

За каким-то сараем нашли мы укромное местечко и, почти одновременно, куснули-таки свою добычу.

— А-ай, тьфу!!!

Да это же отрава, а не еда! Да это же картофельные кругляши, что растут на ботве после цветения! Старик выкрасил их, выдает за какие-то помидоры! Надувает народ… Дина с Ленькой, гляжу, тоже морщатся, плюются, а помидоры как кровью сочатся.

Припечатали мы эти помидорины к стене сарая, шмякнулись они, как сырые яйца. Хотели и четвертую звездануть, которую для Маши покупали, но Дина не дала — вдруг Маше понравится, свой вкус не закон… Но Маша тоже не стала есть, попробовала ломтик и сплюнула тихонько в сторонку. А вот Ювеналий ел с удовольствием, причмокивал и почему-то солил.

— Эх вы, — подтрунивал он над нами. — Вкус у вас как у куропти.

А ночью в вагоне нас с Ленькой обворовали. Унесли мешок с нашим барахлом. Мы с ним спали на самой верхотуре, на багажной полке, голова к голове, а мешок этот подложили вместо подушки. А проснулись когда — головы наши по голым доскам громыхают…

Хорошо еще, как из Кирова уехали, суконные штаны и пиджак я не снял с себя… В мешке у меня была фуфайка, сменная пара нижнего белья и заношенная фланелевая пара, с лошадьми бы возиться в самый раз. Были еще две книги — рассказы Джека Лондона и Николай Островский, — надо сказать, любимые книги. Почитал, называется…

И вот теперь все это, как говорится, накрылось. Ленька сидит как мокрый воробей, насупился, нахохлился, моргает. Мне тоже не до смеха. Сколько времени придется нам лошадей перегонять? Кто сейчас скажет? Может, до осени проваландаемся. Может, и снег захватим. Как без фуфайки? В лошажий хвост не закутаешься. Да и без смены белья — паршиво будет. Тьфу!

И честим мы воров, и себя не жалеем, вот дураки, не привязали мешок уздечками, понадеялись, мол, из-под головы не выхватишь. У кого, может, и не выхватишь, а мы с Ленькой дрыхнем как мертвяки, — ладно еще, не раздели нас, дураков сонливых…

— Вперед наука! — сердится на нас Ювеналий. Он помрачнел, длинные его руки с небольшими тугими кулаками места себе не находят. Ясное дело, не на нас он так гневается.

Ленька вслух начал прикидывать: на дворе пока тепло, и не голые ж мы. Приедем на место — дадут нам лошадей, погрузим мы их в вагоны и — назад, до холодов дома будем, военными лошадьми будем лес вывозить…

Слушаю я Леньку, соглашаюсь, киваю, но стоят в моей голове слова директора леспромхоза. Хорошо бы, конечно, если вагоны…

Но теперь я не очень верю в эти вагоны. И в Ленькином голосе тоже, слышу, нет бесшабашной веры в быструю дорогу. Не слепые, видим. Видим, сколько люда стронулось с места. Видим, как забиты пристани и вокзалы. Видим, какая давка на каждой посадке, каково билеты достать. Все видим, не маленькие.

Но все-таки никак не могли мы даже подумать, что лошадей придется нам гнать пешедралом, по всей опаленной войной России, и не один месяц, и не два…

Не мог я представить себе, каково мне придется без сменной пары белья в той, будущей, дороге домой…

А тем временем мы уже вошли на эту опаленную землю. В окне вагона поворачиваются, сменяясь, невеселые картины: печные трубы на месте жилья… Почерневшие трубы эти выпирали прямо из травы, и всякий раз, когда я видел их, мороз волнами катился по коже.

И много, ой, много было этих пустырей, заросших дикой травой.

Почему-то вспоминался мне высокий скелет, долго стоявший в нашей школе: иссохшая желтая кость, оскаленные зубы, впалые глазницы. В первом классе я боялся его.

Чем дальше к западу, тем больше забита дорога. Все труднее нам пробиваться вперед. Навстречу идут несметные эшелоны, словно где-то там, дальше, огромную запань прорвало. Так бывает на сплаве.

А дни летят…

Солдаты в военных эшелонах, в основном пожилые мужики, усатые, на гимнастерках ордена и медали позвякивают. Чаще медали. Солдаты веселые едут, наяривают на трофейных аккордеонах, пляшут, суетятся с котелками у кухни на платформе, песни орут, поют, хрипят, — благостный хмель большой победы исходит от каждого встречного эшелона, от каждого вагона-теплушки, от каждого солдата. На стоянках я торопливо бегу вдоль эшелонов, спешу заглянуть в лица всем солдатам. А вдруг… вдруг отец встретится! Вот бы радость…

Нет отца.

На одной станции стоял целый эшелон девушек. Тоже из Германии, фашисты угоняли работать. Худющие! Как-то еще сумели выжить… А сколько не выжило… Сколько таких эшелонов еще встретилось бы, если б можно было вернуть всех, кто не выжил…

А вот попутный эшелон — с голодно стонущими коровами, пробивается на запад…

А сколько пацанов толчется в вагонах! Один пристал к нам: братцы, говорит, самую лучшую военную песню спою.

Мы ему толкуем: да мы тебя и так накормим. Но он на своем стоит — так, говорит, я не могу взять. Я спою.

…Я был ранен, и капля за каплей
кровь горячая стыла в снегу.
Наши близко, но силы иссякли,
я уж больше не страшен врагу…

Пацану было лет десять. Выгоревший, почти белый офицерский китель без пуговиц висел на нем как на огородном пугале. Сбоку болталась холстяная сумка с хлебными огрызками, картофелинами… Грязные, босые ноги его потрескались. И только голубые глаза светились наивно и чисто.

Я, глядя на парнишку, думал: конечно, мне с братишками тоже досталось — в сорок втором, и в сорок третьем, и позже. Но мы хоть под своей крышей жили, на своей земле, у своей Сысолы. А он, этот пацан? Помнит ли он, где стоял его дом?..

Спросил я у парнишки. Нет, не помнит. Сколько уж лет — все в дороге. В дороге, по вагонам, под вагонами — всяко.

Сколько горя накопилось на земле! А я-то думал: нет, война кончится, и все разом изменится. Все сразу счастливы будут… А где же тут сразу.

Да и забудется ли когда-нибудь все, чем жили тогда, чем дышали, плакали, голодали, радовались и злились, — забудется ли?

47
{"b":"833189","o":1}