— Ты жив? — завопил он. — А я думал, каюк тебе!
Оказывается, он спилил дерево, но ветра не учел, и ветер швырнул сосну совсем в другую сторону.
Но постепенно мы осваивались: где со слезами, где с шуткой, а где и в отчаянном споре — мы понемногу набирались опыта. А в нашей сводке оказывалось на пять-шесть кубометров леса больше. Это радовало нас, и сами себе мы казались более солидными…
Только вечером, после того, как намаешься за день, труднее стало делать свое основное дело. С морозу разморит тебя в тепле, глаза так и слипаются.
В один из вечеров Наташа сказала:
— Завтра я дома буду весь день, оставьте-ка грязное белье, постираю.
Нам было стыдно отдавать ей свои подштанники, но и сопротивляться сил не хватало. А после первой капитуляции мы с Ленькой стали ходить чистенькие, что твои барчуки.
Была в Наташе какая-то особенная доброта. Она душу свою вывернет, лишь бы другому лучше стало… Такой человек.
И все-то она делала словно играючи. Словно бы все, что она делала, — все было ее любимым занятием. Уж никогда-то она не рассердится, не раскипятится.
Кто сам работал много и кто работы много видел — тот поймет и оценит, какое это дорогое свойство в человеке: вот так, как Наташа, всякое дело делать легко и любовно.
Словом, влюбился я в Наташу. Мне хотелось постоянно быть рядом с ней, видеть ее, слышать ее голос. Но днем я видел Наташу, только когда она принимала наш лес — минут двадцать, не больше.
И я с нетерпением ждал вечера, когда можно будет вместе с ней сидеть в нашей комнатке и считать кубатуру. В эти минуты необыкновенная нежность к Наташе наполняла меня.
Но в ее присутствии я бесконечно робел, и никакая сила не заставила бы меня сказать ей то, что я чувствую.
А как я страдал, когда видел ее, весело болтавшую с другими парнями, особенно с Македоном. Сердце мое вспыхивало, как сухая ветка, брошенная в жаркий огонь, а в голове рождались многочисленные планы, суть которых сводилась к тому, как бы проучить долговязого Македона, чтобы он не смел и близко подходить к моему божеству.
А Ленька зачастил в барак к Зое. Осунувшийся, с искусанными губами, сияющий, он недоумевал: что я нашел в этой Наташе?
Я отмалчивался. Много он понимает!
Однажды Ленька подошел ко мне встревоженный.
— Слушай, Федь. А Наташа-то… не слишком ли дружна с Македоном?
— Ты что, спятил? — вымученно улыбнулся я в ответ. А у самого вдруг заныло в груди, заныло… — Македон знает, откуда хлебом тянет… его с Аней-продавщицей видел. Вот там ему может кое-что отколоться…
— Да? Может быть… Но ты гляди… как бы этот ловкач делов не наделал… Он глухой-глухой… а…
В январе, когда завернули морозы, Наташа стала побаливать. Но на работу все ходила, не хотела поддаваться болезни.
Жалко мне было смотреть на нее, видеть, как она день ото дня худеет. И однажды мне пришло в голову: а не сталось бы с ней, как с мамой!
И так сразу страшно сделалось…
Мы с Ленькой не сомневались, что вся Наташина болезнь происходит от скудной пищи. И стали мы думать, как бы Наташу подкормить. Ленька сходил в село, принес картошку и несколько кружочков замороженного молока.
А я тоже нашел выход: решил стать заправским лесорубом. Я даже решил перегнать всех вальщиков и получить для Наташи стахановский паек — порцию пшенной каши и несколько конфет.
Эту дополнительную порцию утром и вечером выдавали тому, кто за день навалит больше всех леса.
Лесорубами у нас на участке в основном были люди высланные. Эти мне не соперники: все они ниже средней упитанности и особо не рвались к первому месту.
Главным конкурентом у меня был, конечно, Македон. Это сильный парень, и питался он лучше всех, картошка у него не переводилась, к тому же он и охотник хороший и рыболов, при случае умел добыть в лесу какую-нибудь живность. И мне сдавалось, не без выгоды «дружил» он с Аней-продавщицей. И ежедневный стахановский паек опять же Македону доставался.
Вообще-то, Македон сделался как бы штатным стахановцем. Разные премии и благодарности — ему, на всякие торжественные собрания — его. Македон уже привык к такой роли. И, надо полагать, особой охоты вдруг все это потерять у него не было.
Вот я и решил отвоевать у него стахановский паек.
Я знал, мне ой как трудно будет…
Из дневного пайка мы с Ленькой начали откладывать немного хлеба мне на обед, потому что без обеда лучковка к вечеру становится непослушной и тяжелой, как сырое дерево.
Я стал вместе со всеми, как заправский лесоруб, ходить на делянку. Выходили рано, еще затемно. Январь стоял отчаянно холодный. Выйдешь из теплого барака, а в лесу словно стрельба идет, и басистое эхо разносится далеко окрест. Заскрипит санями обоз, отправляющийся на вывозку леса. Лошаденки, покрытые инеем, как шубой, трусят рысцой. И девичий голос, несмотря на лютый мороз, затянет негромкую песню, печально поведает о милом, который ушел на войну и не знает, как сейчас грустно и тоскливо девушке одной.
Работал я целыми днями, без отдыха. И вскоре стал нагонять Македона. Теперь, когда я видел, что чего-то да стою, меня целиком захватил дух соревнования. Теперь меня вдохновлял уже не только стахановский паек, но и нечто другое — гордое желание стать первым. Чувствовал я, что нужно для этого сделать последний рывок, а какой — и сам толком не знал.
Моя пасека была недалеко от Македоновой, и я внимательно изучал все его приемы. Он работал не спеша, казалось, даже медлительно. Но все его движения были мощными и точными. В этом я с ним пока соперничать не мог. Но у меня были свои преимущества: я ловчее, проворнее и на перекуры времени не теряю. Обнаружил я и один существенный недостаток, очень существенный. Я почти не умел рубить топором с левой руки. Подруб на дереве, не говоря уже об обрубке сучьев, я делал с правой руки, а потом переходил на другую сторону и уже оттуда пилил лучковкой. Македон здорово владел топором — рубил и пилил он с одного места. Из-за этого и выигрыш во времени был у него большой.
Я стал учиться рубить слева, и вскоре преуспел. Даже сам удивился, что так быстро овладел этой наукой.
За нашей борьбой следил весь участок. Многие меня подбадривали, а Македон посматривал косо и не сказать чтоб очень дружелюбно.
Иногда мне казалось, что вот сегодня-то уж я точно перегнал Македона. Но вечером — подсчитаем с Наташиной доски, и опять у Македона получается больше. Хоть немножко, но больше. Меня злость разбирает, и обидно очень. И Наташа глядит на меня жалостливо. Но что поделаешь!..
Работал я из последних сил, не присаживаясь, и начал худеть. Мне ведь только пятнадцать исполнилось, силенка еще жиденькая, не по работе лучкиста. Глаза у меня ввалились, и вокруг глаз сине, и чувствую, неприятная такая слабость появилась в ногах…
Мой вид напугал даже мастера. Трисчетная однажды говорит мне: мол, тебе, Федя, необязательно каждый день ходить на делянку. Попилил немного, и будет, отдохни. Зачем изводить себя…
Но я не хотел отступать.
А Наташа совсем разболелась. Однажды даже на работу не пошла, осталась лежать дома. Вместо нее нарубленный лес принимала сама Трисчетная, мастер.
И как раз в этот день я наконец опередил Македона. А вечером принес Наташе стахановский паек — кашу пшенную и несколько конфеток. Добыл все-таки!
Каша была желтоватая и так соблазнительно дымилась… Сверху, маленьким янтарным озерцом, расплылось масло. Господи, до чего же бывает вкусна эта каша, когда тыльной стороной ложки разровняешь ее, размажешь масло по гладкой поверхности. Я нес кашу, и у меня не хватало сил отвести от нее глаз. Иду и думаю, сколько таких порций я мог бы съесть за присест? Наверное, не меньше двадцати… а может, и тридцать. И слюну все сглатываю, сглатываю…
Наташа лежит на кровати в углу и дышит тяжело. К вечеру ее бросило в сильный жар, глаза помутнели, льняные волосы стали влажными и челка прилипла ко лбу. У меня сразу все мысли про кашу пропали, как ее увидел.