Впрочем, все равно: лестницу-то чистить Скворцову все равно сверху и донизу, и на какой площадке накладена куча, безразлично.
Да, Скворцов прилип и нес это не в глазах уж, а где-то в самом мозгу.
*
Под вечер в очереди за хлебом в Продовольственной лавке № 34 — очень долго пришлось ждать, всё не везли хлеба, так до вечера и дотянули! — на одном из поворотов изождавшегося притесняемого ворчливого хвоста уж совсем близко к Наталье Ивановне (Наталья Ивановна за прилавком хлеб режет) столкнулся Скворцов с уполномоченным Назаровым.
— А ничего куча, — подмигнул уполномоченный, — вот так собачка! — и добавил совсем неподходящее, но созвучное: — копровуч!
Конечно, нижние жильцы — ни Смётова, ни Гребнева, ни Алимов, ни Вавилонов, ни Терёхин — не заметили б: кого на 6-ой этаж потянет! А вот уполномоченный дознался. Но Назаров, хотя бы и о куче — другой, может, и позлорадствовал бы, что — «не все ж нам подчищать, а и вашей милости не угодно ль!» — нет, Назаров правильно, как и всякий на его месте, только изумился перед величием: «копровуч!»
«Копровуч» — кооператив высших учебных заведений — никакого отношения к занимаемому предмету, но по наглядности — метко.
Наталья Ивановна желанная, ну хоть бы раз рассердилась! А ведь есть на что — у всякого нынче подозрение, а туг хлеб ведь! — так под руку и смотрят, не обделила б! А она, если попросишь, и горбушку отрежет — а ведь горбушка против мякиша куда сытнее и не так спора — только неловко просить-то, всякому хочется. Наталья Ивановна Скворцову прибавочек дала — или смотрел он очень жалостно? или уж очень задумался? или за шляпу, за всю его рвань и тряпье — — ? Впрочем, нет, этим никого не удивишь: все тут одинаковые — голь.
И с прибавочком у всех на виду — хлеб, как и всякая выдача, не заворачивался — счастливый! —
у входа в лавку, чуть поодаль хвоста, стояла изнищалая больная женщина и еще какой-то старик, тихонько просили —
конечно, счастливый, а невесело в сгущающихся сумерках пробирался Скворцов к себе на 6-ой этаж — мимо кучи.
И чернота сумерок была грозна, как куча.
— — —
«Откупиться?» — как электричество, которое давали на два часа, такое всегда желанное, блеснуло: «откупиться».
«Можно хлебом откупиться: за хлеб все можно!».
Скворцов, как советский служащий, был во 2-ой категории и получал четверку хлеба на день. Но хлеб выдавали не всякий день, а назад — за несколько дней по двум и даже по трем купонам — и, конечно, отдать свою долю он никак не мог. Можно по знакомству купить у красноармейцев или у матросов — им перепадало больше! — или у уполномоченных — такие были, у которых имелись «свободные» карточки! — и опять беда: купить — надо деньги, а денег-то — только жалованье, а вся половина скворцовского жалованья не покроет и фунта хлеба. Продавать же — нет ничего. А если б и было что — теперь всякая рухлядь в счет! — надо сноровку, да и не ровен час облава и угодишь в Комендатуру. Можно еще — и это самое верное: на обмен. Например, зеркало или занавеску! Из деревень приезжают с хлебом — — или у такого, который в деревню ездит за хлебом, у мешочника. Да, мешочного добра-то — давно все сбыто.
«Нет, откупиться нечем».
— — —
Электричество еще не зажигали. Скворцов зажег лампадку — в лампадке горело не масло, а керосин.
(За год Скворцов наловчился с керосином и глаз наметал, сколько нужно его в лампадку, а то вспыхнет!).
Карточки на керосин и мыло выдавали всякий раз, но ни мыла, ни керосина по карточкам никто не получал: не было. И это счастье Скворцова, что ему выдают — «для вечерних работ».
«А ведь керосином тоже можно откупиться!»
Но такое и в голову не приходило: лишиться света и даже такого — меньше не бывает! — нет, лучше уж как-нибудь...
*
Да, я понимаю:
«Лучше уж как-нибудь...!»
Я тоже из «счастливых» — за все эти годы я поддерживал огонек в лампадке: чуть-чуть керосину — а перельешь, вспыхнет! И до глубокой ночи, когда во всем доме сон и холодная темь, только у меня да у Скворцова огонек — холодный (керосин горит холодно!) и чистый (чище масла!) —
Скворцов зоолог — над «жизнью насекомых», я — мне еще снились сны! — я над моей абракадаброй.
*
С начала революции у Скворцова как-то само собой ясно выговаривалось:
что бы то ни было, а никогда не покинуть Петербурга!
И в этом он был не одинок — и еще кое-кто из знакомых громко заявляли о таком же своем решении и всякий сообразуясь со своим:
у одних было много вещей — надо было всё распродать;
у других твердая уверенность, что все скоро кончится: кто-то придет — англичане, французы, немцы или свои — Колчак, Деникин, Юденич — свергнут большевиков, и все пойдет по-старому или во всяком случае по-другому;
а у третьих — да просто деваться некуда.
А никто не приходил, а всякие «самосильные» попытки оканчивались провалом и разгромом, «опытные» же декреты забирались все глубже в самую будничную жизнь: уж продавать и покупать становилось одинаково опасным, магазинов не было, а рынки, еще не закрытые, доживали свои последние дни, а на то, что выдавалось по карточкам — на даровых-то хлебах! — и это всякий дурак понимал, просуществовать невозможно было, даже проходя чин строжайшего монастырского жития, долго не протянешь. И вот как в с крутнул о да в плюх, ногой на шею, вздыбило и носом — «домолили свободных денечков!», «добились до райской жизни!» — ну и стали помалкивать. А потом потихоньку да полегоньку кто куда — «и пропадай добро и всякая обстановка: и с обстановкой и с добром пропадешь!» — кто в провинцию: «там сытнее!» — кто улепетнул за границу: «а там золотые горы!»
Беглая мысль — «убежать!» — это то же, что ежедневное: «добыть!»
«добыча» и «наутек» — первые и самые главные мысли, испод всех воль и стремлений.
А Скворцов как уперся лбом — и никаких.
И думаю я, все это по решению его, с которым мало кто соглашался:
правильно было или неправильно, но он ни от каких «трудовых повинностей» и «общественных работ» не отказывался.
«Справедливо это или несправедливо, — так, должно быть, рассуждал он, — хорошо это или дурно, но зачем-то все это происходит и отходить, уклоняться не следует: надо все принять, все положенное судьбой, и нести и все вынести!»
Или:
«Зря ничего не бывает. И дело вовсе не в большевиках, а гораздо глубже. И отходить, увертываться — все равно этим ничего не поправишь, и судьба настигнет тебя и скрючит, если так надо. И надо покорно нести и все вынести!»
И когда заставляли скалывать лед и сгребать снег, он скалывал и сгребал; и когда введено было дежурство за воротами — кто-то грозил наступлением на Петербург, обещая освободить Петербург! — это в те месяцы, когда с 8-и часов вечера (а часы были переведены на 3-й часа вперед) запирались ворота и без особого пропуска нельзя было ходить по улицам, он дежурил и за воротами и во дворе, где только указывал уполномоченный, и в любой час ночи; и когда стали назначать в порядке трудовой повинности на Неву выгружать барки, он таскал по мокроте бревна; а придет зима, дадут деревянные дома и заборы на топливо, он пойдет с ломом и потом будет возить на санках доски и терпеливо распиливать и раскалывать.
— — —
Когда то же самое делает Вавилонов или Назаров или еще кто — это большинство! — и они, живя, как в плену, как в осаде, никогда не отказываются, но совсем по-другому: большинство, к которому они принадлежат, всегда покорно всякой власти безразлично какой, а из-под палки все исполнит, что ни велят. Алимов (это у нас анархист!) как-то смеялся: «если бы, говорил он, издали такой декрет: обязательно явиться для порки в Совдеп, — и пошли бы и стали в очередь!» Но Вавилонов и Назаров — это большинство — не смея отказаться и все исполняя, всегда, как только можно и где возможно, старались перехитрить и уклониться.