— И дай-то бог, Сергей Сергеевич, всю жизнь не знать. У меня мать на восемьдесят пятом умерла и не знала, где у ней сердце.
— А он прав, — сказал длинноголовый. — Заболит, так узнаешь. Лучше уж и не знать совсем.
— Уж лучше, в самом деле, не знать, — повеселел Спирюхин, но ненадолго. — Думаю вот, Зазнобов, зачем ты тут ошиваешься?
— Я, Сергей Сергеевич, веселых людей люблю.
— Значит, люди для тебя вроде шутов как бы? Слышишь, — бухгалтер ткнул товарища локтем, — вот мы с тобой веселимся, а он смотрит на нас как на шутов.
— Он, Сергей Сергеевич, не в этом смысле сказал.
— Да хоть бы и не в этом. Хоть бы и в другом каком.
— Пойду я, Сергей Сергеевич, у вас тут своя компания, свои разговоры…
— Да нет уж, Зазнобов, ты посиди с шутами-то. Или мастер Пряхин переводит опять на мост? Так ведь я бухгалтер, мимо моих рук все равно не пройдет это дело. И много он тебе посулил?
— Разговор был, Сергей Сергеевич, как и прежде, сохраню мост до конца хлебозаготовок — премия.
— Они вырешат, а я не дам, потому как, по моему взгляду понятий — неспроста ты переходишь с хлебного места. Кто поверит?
— Это уж ваше дело. Так спасибо за беседу, — Зазнобов снова стал подниматься, но Спирюхин обеими руками ухватился за его плечи:
— Посиди еще. Ты нравишься мне, Зазнобов. Третий год ты у нас в конторе и, по всему видно, не шибко набалованный, но я не верю тебе. На пароме халтурку небось зашибаешь? Зашибаешь. Чего уж ты. Нету, Зазнобов, честных людей. И ты не без того. Но гляди, но гляди, ой, доберусь я до тебя с контролем. На перевозе с каждой подводы не пятак, так гривенник гребешь. Не спорь даже, все так делали… А по мосту пойдут государственные машины, ну чем ты возле них покорыстишься? Шоферюги из Тагила приедут, с тебя еще сдерут. Не верю тебе, Зазнобов, будто так вот из-за одной премии идешь.
— Месячный оклад — премия-то.
— А я сказал — не верю. — Бухгалтер все косился на золотые зубы Зазнобова — они явно раздражали его. — Я сказал — не верю.
— Свекровушка-блудница снохе не верит.
— А уж это вот оскорбление вы сказали, — неожиданно окрысился длинноголовый и грохнул крышкой по бидону, обвисшие щеки у него побурели. Спирюхин тоже хотел взбелениться, но Зазнобов перехватил в тонких запястьях его руки, тихонько снял их со своих плеч и попридержал — у бухгалтера глаза под лоб закатились.
— Плут ты, мошенник, — в два голоса провожали друзья Зазнобова, а гулявшие поблизости заметили:
— Не поделили что-то.
Зазнобов не умел сердиться на людей, не сердился и на Спирюхина, наоборот, даже подумал о нем немного жалеючи: «Обманывал всех или самого больше того обманывали — вот и не верит людям… «Все так делали». А я вот, Сергей Сергеевич, не делаю. Может, и правда, брать по гривеннику с подводы, и не позарился бы на премию, не побежал бы на мост. На мосту будешь лаяться день и ночь, как кобель на привязи. Хорошо, падет осень ядреная, а ну — дожди да холода. Будешь сновать с моста да в караулку, а из караулки на мост. По грязи-то. Сапоги спустишь, телогрейку испаришь — вот и половина премии».
Так думая, Зазнобов все-таки еще раз обошел караулку, пригляделся, много ли она требует ремонта, и пошел домой. Он шел не по дороге, а лугами, бодро махал правой рукой, а левая была в кармане: он всегда прятал ее.
Зазнобов помогал соседу поднимать дом, и когда поддомкратили, нижних два бревна из стены выдавило. Надо бы начать все сызнова, а мужики поленились, подвели только вагу, но было уж поздно — дом пошел. Зазнобов успел подкатить под стену колодку, а сам оплошал, у него прижулькнуло руку и выбило три передних зуба. Два пальца, мизинец и безымянный, пришлось отнять. Хозяин задобрил Зазнобова, подарил ему золотой рубль еще царской чеканки, из которого ему выковали три передних зуба. Но Зазнобов с тех пор стыдится показывать свою трехпалую руку и прячет ее в карман.
В лугах стоял зной и пахло пригоревшими травами. У кустов тальника, в мочажинах, под сухим ветерком весело звенела осока-перестой; когда она клонилась от дорожки, были хорошо видны ее жирные стебли, белые понизу. На кочках зеленела болотная капустка и трава куриный мор, до того сочная, что, казалось, сожми ее в кулаке — и вода потечет. В полуденном небе было покойно, и город на горе будто качался в жарком мареве, парил над землей и плыл куда-то навстречу редким бело-розовым копнам облаков.
Зазнобов снял пиджак и повесил его на левое плечо. Потную спину обдуло ветерком, а шею обожгло на солнце. Зазнобов сел на затравевшую дорожку, стянул сапоги — портянки сунул в голенища и потопал босиком. Ноги радовались воле, теплой земле, ступали легко и мягко, будто Зазнобову скинули по меньшей мере три десятка лет.
На дорожке, у межи картофельных огородов стоял старик, худолицый, бритый и глазастый. Он давно уже поджидал Зазнобова, положив подбородок на кулак, в котором был зажат конец большой палки. За спиной старика паслись на веревках три коровы и коза. Коза тоже глядела на идущего человека и тоже ждала его, перестав щипать траву.
— Здорово, старик, — сказал Зазнобов и бросил сапоги себе под ноги. — Век бы ходил босиком.
— Здравствуй, молодец. — Старик коснулся рукой обвислого козырька парусиновой фуражки и заулыбался: — Времечка не скажешь?
— Столько же, сколько было вчера в эту пору.
— Часов, видать, не носишь?
— Не ношу.
— Бесчасный, выходит?
— Выходит, так.
— С праздника сам-то?
— Оттуда.
— И народ есть?
— А куда ж ему деваться?
— А драки были уж?
— Не видел.
— Это, стал быть, и не праздник. — Старик махнул рукой, а потом указал палкой в ту сторону, откуда пришел Зазнобов: — Там в ранешние времена большие круги собирались. Как съедутся — война над поскотиной. Мужики потчевали друг дружку не токмо оглоблями, а оси из колес вымали.
— Дикость была, старик.
— Не от ума, конечно. Но а теперь другое: вот только что на меже сидели двое — оба голымя и оба табак курят. Времена. — Старик вдруг утянул подбородок, выпятил грудь, взгляд его обострился: — Меня, бывало, Костянтина Хрякова, все подгородные деревни знали — ловок я был. А нонче нет драк, и праздник уже не тот.
Старик опять положил подбородок на палку, и глаза его помутнели.
«У каждого свой аршин. У драчуна праздник без драки — не праздник, бухгалтер всю свою жизнь людей усчитывает — всяк перед ним мошенник, — думал Зазнобов и опять озадаченно уперся в слова Спирюхина: «Гляди, доберусь я до тебя с контролером». С каким контролером и что контролировать? А ежели и возьму с человека гривенник, как ты за мной уследишь, Сергей Сергеевич? Никто не узнает. И возьму вот».
На окраине, в глухом заулке, где на пахучей ромашке гуляют гуси, а в лопухах под забором, вывалив языки, лежат присмиревшие псы, Зазнобов обулся. Шагая по шатким деревянным настилам, упрямо думал и не мог не думать: «Может, остаться на пароме? Останусь, пожалуй. Мое время начинать перевоз — семь часов. А я и в четыре, и в пять там. Позовут — плыву. Если и возьму с человека — не зря».
Уж года два, как Зазнобов похоронил жену и жил у тещи, заботливой крикливой старухи, которая ходила в длинном холщовом переднике и глубоких галошах, какие перевелись теперь в магазинах. Баба Нюра дорожила галошами, хотя и не снимала их с ног.
— Упеткался, родимый? — встретила Зазнобова баба Нюра в воротах и закричала, сунув руки под фартук: — На какого лешака таскался по жаре? Сидел бы дома, пил квас.
Зазнобов сел на крылечко под козырьком, вытер платком шею, лоб, обмахал лицо, опять вытер шею. Обеими руками разобрал усы налево и направо.
— Что там сказано про петров-то день, баба Нюра?
Бабка согнала с выскобленных половиц мосточка кур и опять руки под фартук:
— День гуляй: пей да ешь, а к вечеру покосом отрыгнется. — Баба Нюра всей ладошкой осадила головной платок на глаза, вздохнула: — Хоть и богов праздник, а не ко времени выдуман. Какое уж празднество, когда тебя будто подтыкают под бока-то: не проспать бы завтра, не позже других бы выехать. Утром и впрямь, соскочишь — черти в кулачки не бились, а сосед — чтобы его пятнало — уж литовки отбивает. Так бы и кинул в него палкой.