— Ты — ребенок.
Он отпил из фужера и говорил уже более спокойно:
— Да вот недалеко ходить за примером, возьмем отцовский институт. Все там получают большущие деньги. Ну, конечно, научные работники! Спроси любого из них, почему он работает тут? Скажут, люблю реки, науку и тому подобное. А там, начистоту говоря, и любить-то нечего. Подумаешь, решают проблему о судоходстве Камы. Тут и доказывать нечего. Каждому школьнику известно, что по Каме гоняли свои ладьи и струги еще задолго до Вятской чуди. Нет, не науку любят горе-ученые, а деньги. И только деньги. Вот и обидно быть таким ученым.
— Но ведь люди бывают разные, Володя.
— Правильно, разные. И я говорю, мы молодые, должны быть другими.
Девушка смотрела на Володю с возрастающим вниманием и доверием. А он понимал это и, сознавая себя многоопытным, умным, декламировал:
— Я утверждаю: человек должен любить свою профессию прежде всего. И надо сделать так, чтобы каждому, без исключения, был открыт путь к любимому делу. И будем считать человека погибшим для общества, если он не на своем по призванию месте. А деньги уж потом. Вот я с детства живу мечтой о сцене. Может быть, таланта Качалова и нет, но кто знает… Поехал в Москву сдавать экзамены в училище Малого театра. Не прошел по конкурсу. Там нужны записочки, протекция, театральная родня. Куда же теперь? Другие устремились кто куда, в юридический, педагогический. Мне отец сказал: пойдешь в политехнический, инженером будешь. Будущее принадлежит им. А я думаю стоять на своем. Я все равно постараюсь проломиться на сцену. Именно — проломиться. Так просто туда не попадешь.
Лицо у Володи строгое, брови упрямо сдвинуты. Зине нравится смотреть на это лицо: ей чудится в нем сила, ум, благородство.
Нет, Зине еще ни разу не доводилось встречать таких парней, как Володя.
Медленно шли они домой по тихому, уже предутреннему городу. Безучастны к одинокой паре темные громады домов, деревья бульвара и мостовая. Ничто не мешает Зине слушать мягкий, доверительный голос Володи:
Несказанная, синяя, нежная…
Дома Зина, не зажигая огня, долго сидела на кровати, боясь шевельнуться, чтобы не потерять напева только что услышанных стихов:
Несказанная, синяя, нежная…
XXII
Гроза пришла вечером из-за Камы. Тучи, обложившие горизонт, на город двигались медленно, черные, тяжелые, уже прошитые золотыми нитями молний. От ударов грома все испуганно вздрагивало. Накануне стояли жаркие дни, и земля, сухая до звона, казалось, не выдержит и треснет, как яичная скорлупа.
На берегу Камы в лучину расщепало сигнальную вышку, опрокинуло под откос и раскатало по бревнышку стоявший на упорах амбар с известью. Где-то на закамских лугах взметнулся пожар. А на швейной фабрике повредило трансформатор и испортило электросеть. Цехи стемнели и притихли. От этого гроза, гулявшая над городом, казалась еще страшней.
Петруха ругал грозу, грянувшую в неурочный час: ведь он сегодня именинник. Восемнадцать лет стукнуло. Он хотел этим вечером с Рудиком, братом Геньки Крюка, распить бутылку вина, а потом, может быть, уехать с ним за Каму палить костер и печь картошку. Теперь обо всем этом надо забыть.
Сторожев сидит в электромастерской на ящике из-под гвоздей, пыхает огнем папиросы, стараясь осветить циферблат часов. Тяжело вздыхает и сплевывает на цементный пол. Клюева все нет и нет. Он застрял где-то наверху, в цехах.
Евгений Николаевич Клюев в ту пасмурную, дождливую ночь приютил Петруху в своем доме, а после помог устроиться ему учеником монтера на швейную фабрику, и сейчас они работают вместе.
Живет Петруха на квартире у молчаливой женщины Елизаветы Мироновны, матери Крюка. Сам Генька снова в заключении за воровство. Младший брат его Рудик нынче первый сезон плавает матросом на большом пассажирском пароходе «Муса Алиев».
По Карагаю о Сторожеве ходила и без того худая слава: будто он вогнал в болезнь и опозорил родную тетку, крал, хулиганил на пристани и вокзале. Но когда парень поселился в доме Крюка, его почти что в глаза начали называть вором.
— Посадили Геньку — и Варнак будет там, — пророчили женщины, всячески охраняя своих сыновей и дочерей от дружбы с Петрухой.
Однажды вечером Елизавета Мироновна вернулась домой в слезах. Маленькая, раздавленная горем, она села на стул у порога и заплакала в голос:
— Всех опозорил. Всех. Куда ни пойди…
— Вы о ком? — насторожился Петруха и раздавил меж пальцев горящую папиросу.
— Будто не знаешь о ком. О Геньке. Опозорил он и меня, и брата, и тебя вот.
— Вы успокойтесь, Елизавета Мироновна…
— Во гробе покой мои. Моченьки нет. Сейчас стою в магазине, а бабы шу-шу-шу за моей спиной: бандитов-де выкормила и бандита еще с улицы подобрала. О тебе это. Ехал бы ты куда-либо. Не будет тебе тут дороги в люди. Оплетут сплетнями. Известно, добрая слава до порога, а худая — за порог.
Женщина была права: сплетни о Петрухе уже давно дошли до фабрики. Парень сейчас понял, почему на него косо глядят фабричные, почему вахтеры особенно усердно ощупывают его, когда он уходит с фабрики. Это открытие ножом полоснуло по сердцу парня.
Он опять помрачнел, стал раздражительным, лицо, будто землей присыпали, потемнело.
Петруха начал всячески отбиваться от работ наверху, в цехах, где, казалось ему, десятки глаз пялятся на него и ползают шепотки девчонок-швей.
Где-то у лестницы в котельную, рядом с которой находится электромастерская, загремело опрокинутое ведро. По узкому проходу, освещая пол и стенку карманным фонарем, шел старший монтер Клюев. Еще издали спросил:
— Где ты, Сторожев?
— Где мне быть, жду тебя.
Клюев пучком света нащупал высокий порог в мастерской, перешагнул его и сокрушенно вздохнул:
— Все, Петька, накрылись твои именины. Работенки нам хватит на всю ночь.
— Плевать мне на это — пойду домой: меня ребята там ждут, — сердито и громко сказал Сторожев.
— Я тебе уйду. Только попробуй.
— А и пробовать нечего. Пока…
Клюев загородил парню дорогу, брызнул ему в скуластое лицо светом фонаря, ослепил и рявкнул:
— Стой, Петька! Ты понимаешь, безмозглая твоя башка, что остановилась вся фабрика. В лепешку надо разбиться, а энергию дать. — И миролюбиво, даже просяще добавил:
— Бери сумку. Слышишь? Провод приготовил? Его бери. Пошли давай.
Петруха покорно поднял с пола инструменты, взвалил их на плечи и, шаркая сапогами, пошел за Клюевым.
Всю ночь электрики восстанавливали свое хозяйство. Чуточку забыться в полусне — минуты не выпало.
А утром, прибирая в мастерской, Клюев ласково сказал:
— Из тебя, Петруха, неплохой электрик может выйти. Со временем, конечно.
— Со временем я брошу это занятие. Скручивать проводки может любая девчонка.
Сторожев вытер грязной ветошью руки, шагнул к неисправному электромотору, стоявшему на верстаке, ухватил его и легко подбросил на вытянутых руках.
— Вот какое мне нужно дело. А вы — «электрик».
— Это я видал, — махнул рукой Клюев. — На силушке далеко не уедешь, если в руках нет умения. С этим не спеши. Кости наломать — ума не занимать. Теперь скажи, милок, ты за что вчера всячески обругал вахтершу Заякину? Ну, скажи, за что?
— Она всех пропускает как людей, а ко мне даже в штаны лезет. Не вытерпел: вор я, что ли?..
— Так вот, Петруха, заруби себе на носу, если ты еще позволишь такую грубость, приведу в проходную и при этой самой Заякиной оборву тебе уши. Понял? Что молчишь? Не думаешь ли драться и со мной?
— Да ну еще.
На стене зазвенел телефон. Клюев снял трубку, послушал и неохотно отозвался:
— Сейчас… посмотрим. Вот, — он обратился к Петрухе, — в приемной директора выключатель изломался. Просили исправить. Сходи-ка. Там дела-то раз плюнуть. А уж потом — домой.