Литмир - Электронная Библиотека

— Не пойду я в эти приемные покои. Не пойду. Лучше в топку слазаю…

— На тебя что, кричать надо? Сказано, иди, — значит, иди.

— Ну ладно, ладно.

В приемной его встретила секретарша, чистенькая, белокурая девушка. Она, показалось Петрухе, брезгливо взглянула на него и холодным голосом спросила:

— Монтер?

— Ну.

— Посмотрите, сколько вы принесли с собой грязи, — девушка недовольно отвернулась и, будто размышляя вслух, сказала: — Идут в приемную, будто в сарай какой.

Сторожев осмотрел себя: комбинезон весь покрыт пылью и паутиной, измазан известкой, а сапоги, так те просто тают грязью. Это еще более озлобило Петруху:

— Грязи испугалась, да? Ничего, уберешь за рабочим человеком. Все равно дурака валяешь. Показывай, что делать, киса.

Потом, копаясь в выключателе, он нет-нет да взглядывал на белокурую секретаршу, а она уже забыла о монтере, смеялась кому-то в телефонную трубку, смеялась тихим смехом, и голубые глаза ее смеялись.

«Ведь молодая, здоровая девка, — сердито думал Петруха, — а кормится пустяшным делом. Сидит вот в предбаннике у директора. Чистая, как сытая кошка. Гнать надо таких на работу. Вот Елизавету Мироновну сюда бы: у ней от ревматизма руки сводит. Двадцать лет проработала техничкой. Сколько ею полов перемыто…»

Закончив ремонт, Сторожев собрал свою сумку и последний раз посмотрел на секретаршу — глаза их встретились. Молчаливое и недружелюбное было это прощание.

Когда за монтером затворилась дверь, секретарша Зина Полянкина подошла к новому выключателю, щелкнула им — хорошо. Потом поглядела на ковер, на стул возле стены — и не увидела ни малейшего следа грязи. Это даже обидело ее.

А Петруха вышел из проходной и, как всегда сутулясь, неторопливым, размашистым шагом направился через площадь в сторону Камы. Оттуда плыло басовитое гудение пароходов, гремело железо: наверное, разгружали баржу. Сквозь нежную марь высоких облаков сладко припекало апрельское солнце.

Забыта ненастная, трудная ночь, забыта фабрика. Вот только вертится, не гаснет мысль о белокурой девушке. «А ведь она красивая, — думает парень. — Личико у ней маленькое, птичье. А задается: я — не я. Да ну ее к бесу, — решительно обрывает он свои мысли, но тут же опять думает: — А для нее это самое подходящее место, будто по заказу сделана, смазлива, гонор — не подступись. Они, секретарши, все такие».

Вниз к реке спустился не по съезду, а тропою, пробитой водоносами-огородниками на самой кромке оврага, заросшего травяной дурью — репейником да крапивой. В самом низу вешними и дождевыми водами промыто глубокое и узкое, как щель, русло речушки Прятанки. Из глинистых берегов оврага на каждом шагу струятся родники: они и питают Прятанку ледяной водой.

Речушку еще давным-давно перегородили запрудой: сейчас тут берут для огородов и скота воду, полощут белье. Место чистое, сплошь затравелое, а вокруг кусты бесполезного деревца — бузины. В прошлом году у запруды учитель Мамочкин смастерил беседку с железным флюгером на круглой крыше, рядом нагреб кучу дернистой земли, обнес ее обломками кирпича и насадил цветов. Эта клумба сейчас пустует.

Вечерами к беседке стягивается молодежь, а днем в безветренном месте коротают время досужие старики-пенсионеры. Часто приходит сюда с Нижней улицы Ефрем Глыбин, известный здесь огородник. Он садится на самый краешек лавки — так ему виден весь его огород на противоположном скате оврага — лузгает семечки и, оглядываясь, говорит старухе Анисье Стадухиной.

— В прошлом годе все у меня уродилось: что мак, что редька. Недаром этот варнак Сторожев совался в мой огород. Скажи, какой шельма. Но я ведь сплю в борозде. Завернусь в шубу и сплю. Ну, как сплю — смотрю, конечно. Я все вижу. Седьмой десяток уж мне, а глаз у меня востер. Из меня бы стрелок первейший вышел, ежели бы я служил в солдатах.

— Ты его пужнул, али как? — любопытствует Стадухина и даже на секунду перестает крутить вязальные спицы.

— Я-то пужну, — хвастливо заявляет дед и кладет на крепкий зуб семечки одно за другим. — Ружье, пожалуй, куплю. Я этого Варнака шаркну как-нибудь, дорогу забудет в мой огород.

— И не боишься ты его? Ведь головорез он, какой разговор.

— Я его, пулей в соответство…

Глыбин хихикает, и его тут же схватывает кашель — глаза из орбит лезут.

Сейчас в беседке пусто — рано еще. Только на длинной скамейке у клумбы, сунув под голову стоику книжек, растянулся долговязый юноша, в голубой тенниске и коричневых брюках, перетянутых ремешком. Сунув руки в карманы брюк, он глядит в чистое небо и мечтательно свистит.

«Володька Молотилов, — по свисту угадывает Петруха, спускаясь к беседке. — В воду бы его, бездельника».

Заслышав шаги по хрустящей гальке, Владимир лениво поднял голову и, узнав Петруху, сел, перемогая дремотную лень.

Сторожев подошел, поздоровался, не подавая руки, опустился рядом. Закурили из сторожевской захватанной пачки «Беломора». Владимир затянулся по-голодному, не щадя легких, осоловел.

— Идешь с работы?

— Иду.

— Счастливый ты, Петруха. За два счета решил все свои жизненные проблемы.

— А ты откуда это узнал? Хочешь сказать, что твоя жизнь сложнее, так, что ли?

— Жизнь у всех одинакова. Только цели у нас разные: у одних мелкие, у других большие, трудные.

— У тебя какие, к примеру?

— А вот суди сам. Я без связей и блата хочу поступить в училище Малого театра. Готовлюсь. Поеду сдавать. Эх, если бы сдать! Я бы тебя, Петруха, шампанским допьяна напоил. Зверские условия. Режут нашего брата, как кроликов. Но ничего, попробуем.

— Ты ведь, кажется, уже пробовал?

— Сдавал. Не понравился чем-то.

— Головой, наверное.

— Заноза ты, Петька. Если бы я на свою голову не надеялся, так разве бы замахнулся на такую высоту. Но Молотилов своего добьется.

— В жизни все может случиться, — хмурясь, сказал Петруха. — Может случиться, что ты и окажешься на сцене, но, поверь мне, будешь ты там занавес открывать.

— Это почему?

— Ну какой ты артист? Скажи прямо, что охота выделиться изо всех — и только. Ведь я видел, как ты выступаешь. Тебе лишь бы себя показать. Ты уж давай, милок, — с издевкой продолжал Петруха, — крой в отцовский институт. Там наверняка кандидатом будешь. Рука своя есть. Чего сопли распустил? Артист, тоже мне.

Володя вдруг вскочил.

— Ты, пристанская серость, дождешься, мы когда-нибудь обломаем тебе руки и ноги.

Петруха тоже поднялся. Спросил тихо:

— Ты кому грозишь?

В это время за спиной Петрухи злорадно сказал старик Глыбин.

— Хулиганствуете все, товарищ Сторожев. Ай-я-яй.

Петруха круто повернулся — под каблуками тревожно скрипнул песок. Глыбин отшатнулся, будто на него замахнулись, и, тараща слезливые глазки, боязливо воскликнул:

— Но, но. Я самый старый мичуринец в городе…

— Тебе, гнилой хрыч, что от меня надо? — шагнул вперед Сторожев. — Если ты не перестанешь распускать обо мне сплетни, я тебя утоплю в Прятанке. Слышишь?..

Нижняя челюсть у Ефрема Глыбина отвисла, глаза остолбенели. Он отступил на шаг, еще на шаг и, словно захлебнувшись, с трудом выдавил:

— Паль… Паль… Пальшин? — и бросился бежать, выкрикивая фамилию участкового милиционера. Слабые ноги несли старика к кромке запруды. На узком, из двух плах, переходе через шумящий поток он запнулся в своих разбитых, хлябающих башмаках, споткнулся и упал в Прятанку.

Старик отчаянно бился в воде, вытягивал шею, хрипло крича о помощи. Петруха бросился в воду, на руках вынес Глыбина и посадил на плотик, с которого бабы полощут белье. Старик долго отдыхал, часто и широко хватая воздух. Потом вскочил на ноги и начал истошно кричать:

— Судить тебя будут, разбойника. Каторжник. Молотилов свидетелем будет. Засудим. Посодим. Укатаем тебя, Варнак.

Возле мокрого старика собралась толпа.

— Жалобу надо писать на него всем околотком, — мудро рассудила Анисья Стадухина. — Какой разговор. Какой разговор.

Участие соседей растрогало Ефрема Глыбина. Поддерживаемый под руки, он поднимался от реки к своему дому и плакал.

20
{"b":"823891","o":1}