Когда до человека, притаившегося за деревом, оставалось не больше двадцати шагов, зверь остановился, встал на дыбы, переступая с лапы на лапу. Леля поймала на мушку левую холку зверя, но не могла нажать на спуск, потому что из подлеска выскочил тот, что сидел на дереве, и ткнулся в бок матери, совсем как ребенок, — ошалел от пчелиных укусов.
— Но, но! — закричала Леля и поднялась, замахала руками, не помня себя от ужаса, охватившего ее. Медведица вдруг опустилась на все лапы, постояла, раскачиваясь из стороны в сторону, и, повернувшись, пошла в осинник. Была она теперь совсем нестрашная и не оглянулась ни разу, словно знала, что человек не пошлет вслед ей предательскую пулю. А медвежонок-пестун потянулся за матерью не сразу: он совался головой в траву, так как пчелы, запутавшиеся в его шерсти, все еще донимали его.
Лелю не покидало нервное напряжение, пока не прибежал Матвей Лазаревич, босиком, дыша тяжело.
— Лелька, башку тебе оторвать мало. Чего ж не стреляла: ведь она бы решила тебя. Начисто решила.
Девушка почувствовала, что ноги ее подкашиваются, ружье в руках отяжелело. Она опустилась на колоду.
— Устала?
— Затылок как-то у меня онемел.
Прохоров сел рядом, помолчал и, чтобы не мешать девушке, будто сам для себя, рассуждал:
— У меня было так-то. Это характер нужон. А то как; вся жизнь на доброте да жалости…
ИРИНА БРЯКОВА
В Завесе только и разговоров: Ирина Брякова продает дом. Вчера завесенские бабы ходили в Клиновку за рыбой и там сами прочитали бумажку, прибитую тремя большими ржавыми гвоздями к рубленной в лапу стене сельповской лавки.
«Срочно продается дом под железом с баней, конюшней, воротами. Спросить Брякову в Завесе».
Бабы долго столбенели перед объявлением, все никак не могли дать веры, что бряковская семья рухнула. Всю обратную дорогу неловко молчали, не зная, кого хвалить, кого хаять. Ведь и вправду сказано: муж да жена — одна сатана. Только перед самой Завесой Манька не утерпела:
— Кобель, он кобелиной и останется. — И, зная, что ей возразят, добавила: — Хоть на цепь посади, все едино.
— Да и она хороша: губы свои расквасит и давай зобать — он цигарку, она две. Он две — она десять. Какому это мужику взглянется!
— Поучил бы, — огрызнулась Манька и, перебросив из руки в руку кирзовую сумку, глазасто уставилась на баб: — Поучил бы, на то он и мужик, на то он и голова.
Почтальонка Марфа Квасова, несшая из Клиновки в Завесу три газетки да два платежных извещения, перед тем как свернуть к первому почтовому ящику, тоже высказалась:
— Мужик — голова, а баба — шея, куда шея повернет, туда и голова повернется.
— Это, может, у городских, — уже с сердцем сказала Манька и, вдруг подхватив в одну руку свои стоптанные туфли, побежала по дороге, размахивая ими и базлая: — Чтобы вас. Я вас… — Манька бросила сначала одну туфлю, потом другую в приблудных коз, которые, став на задние ноги, объедали в палисаднике ее дома распустившуюся черемуху. Марфа Квасова поглядела на Манькины ноги, тощие и нескладные, на ее грязные раздавленные пятки и подумала: «Не велико же счастье — попадет кому, а все мужиков виним. Да ведь и мужики опять же разные живут…»
В тени щелястых ворот, на холодненькой травке, лежал большой обленившийся пес. Легкие шаги Марфы Квасовой разбудили его — он сонно приподнял отяжелевшую башку и снова откинул ее, вильнул мохнатым обсмоленным хвостом. «Лучше пяток кур держать», — подумала Марфа о собаке и, положив районную газетку в подвешенную с той стороны забора корзину, вышла на дорогу. Бабы со своими покупками разошлись по домам, и улочка поселка стала пустынна. От болота, обложившего поселок по самые огороды, вязко пахло прелым сеном, стоячей водой и комарами. Ольховый подлесок на болоте был под полуденным солнцем нов, свеж и темно-зелен. Чуть дальше поднимался взявший силу прогонистый березняк, а за ним крепкой гривой вставало кондовое краснолесье: все сосна и сосна.
Марфе всегда делалось хорошо, когда она глядела на Завесенский лес: он навевал ей мысли о прочном, надежном людском житье — все под рукой. «А и тут есть свои печали, — вспомнила она про Ирину Брякову, подходя к ее дому. — Муж из дома — полдома, жена из дома — весь дом».
С виду у Бряковых ничего не случилось. По-домовитому плотно заперты ворота. За чистыми стеклами всех трех окон на дорогу висят тюлевые шторы; в комнатах угадывается тишина, покой.
Марфа взялась за кованую дужку ворот, толкнула их — не подались. Дужка тяжелая, еще в кузнечной окалине — ворота Василий Бряков ставил только прошлой осенью. Открыла их сама Ирина — тонкие в оборочку губы, небольшие затаенные глаза, на сухих реденьких волосах линялый платок, под сатиновой кофтой большие неприбранные груди. Ей лет сорок — сорок два, и она сразу видит, что почтальонке все известно, потому лицо хозяйки каменеет еще более.
— Повторное извещение вот, — сказала Марфа Квасова и протянула Ирине желтенькую казенную бумажку.
Но Ирина оскалилась нехорошей улыбкой:
— Извещение-то, небось, на Брякова? Ну вот, а он здесь не проживает. У Симки Большедворовой он. Туда и неси. Там и отдай. И еще что будет, тоже туда все.
— Ушел, что ли? — Помимо воли голос Марфы звенькнул бабьей жалостью.
Весь день Ирина дома одна-одинешенька, и так припекло ее горькое молчание, что она чуть не всхлипнула от сердобольного словечка.
— Ушел. Думала, погужует да вернется: дом ведь, хозяйство… Да ты бы зашла, опнулась на минутку…
— Может, придет еще. Один дом чего стоит…
— Ой, ото всего, должно, отрешился. Не удержала в зубах — в губах не удержишь. — Ирина вздохнула и доверилась: — Уйди он в другую деревню, все б легче.
— Погоди, еще в ногах будет ползать. Не знаешь ты их, что ли.
— Да я его на порог не пущу. Осрамил — хуже не придумаешь!
Марфа поглядела на Иринины руки, мусолившие подол кофтенки, увидела, что у ней обкусаны ногти, и горячо захотела увидеть Симку. А бедная Ирина, начав говорить о своей разлучнице, уже не могла остановиться.
— Прямо вот, скажи, ума не приложу, чем она его замаслила. Домишко весь развалился. Огородишко травой затянуло. А она юбку свою красную наденет и вертит задом. Ушел и иди. Но скажи, девка, подумаю, на кого променял, — ну кругом голова.
Почтальонка Марфа Квасова опять увидела беспокойные, плохо гнущиеся Иринины пальцы, с обкусанными ногтями, и почему-то твердо решила, что муж к ней не вернется. «Домишко да огородишко, — будто и слов других нет», — подумала Марфа, выходя на дорогу.
— Погоди-ко, погоди, — кинулась за Марфой Ирина и выхватила у ней желтенькую бумажку: — Извиняй уж, сама отнесу. У меня заделье же к ним. Извиняй.
— Не затеряйте. Это последнее.
Затворив ворота, Ирина впилась глазами в бумажку и ничего толком не могла прочесть — заслонило весь белый свет: одно только слово «Бряков», в груди у Ирины оборвалось что-то, она схватилась руками за уши и в исступлении замотала головой…
Иринка рано узнала, что она красива, и рано почувствовала себя взрослой. Уже в семилетке ей начали подбрасывать записки, а в ремесленном парни постарше просто и откровенно заступали ей дорогу. Ходила Иринка твердой, но подобранной походкой, а на людей глядела так, будто не видела их своими темными глазами.
Однажды — уж работала Иринка на заводе — приехала к матери домой, в Клиновку, на отдых и увидела Василия Брякова. Он только что вернулся из армии. У Брякова было два ордена, три медали и значок гвардейца. При его нешироком развороте в плечах наград на груди казалось многонько. Свежей чеканки, они слепили людские глаза. Из Клиновки в Завесу поглядеть на бравого солдата приходили мужики, девки, бабы, прибегали ребятишки. Пришла как-то с подругами и Иринка. Василий сидел в палисаднике перед окнами дома за колченогим столом и пил медовуху с материными сватьями, которые приехали в Завесу чуть ли не с самой Вятки.