— Ребята хотят, чтобы ты, Сторожев, рассказал о себе. Речь идет о зачислении тебя в отряд, и члены штаба должны знать, кто ты и что. Говори давай.
Простое и дружеское обращение секретаря разом погасило в парне настороженное и враждебное чувство ко всем сидевшим тут.
— Прожил я будто и не мало, — дивясь спокойствию своего голоса, начал Петруха, — а рассказать о себе нечего. Это верно.
Виновато улыбнулся и хотя не глядел на ребят, но понимал, что взял верный тон, что на язык подвернулись те нужные слова, которых, казалось, раньше и не было у него.
— Учился. Потом стал работать на швейной фабрике монтером, — продолжал говорить Петруха, — но разве это мужицкая работа. За что-то крепкое, крепкое хочется взяться, чтобы жилы гудели… И чтобы люди за человека тебя стали считать, — твердо закончил он.
Большинство членов бюро и штаба взяло сторону Петрухи. Только Ия Смородина с прежним возмущением стояла на своем:
— С таким подбором людей завалим дело.
Слов ее Петруха не слышал. Он широким шагом махал по городу, не замечая ничего вокруг. Уж далеко от горкома остановился, сунул руку в карман, где лежала путевка в родные края, и повернул в сквер.
Все тут было затоплено светом. Земля курилась теплом.
Петруха сел на скамейку против большой клумбы, заваленной смолистым черноземом. По ту сторону девушка-маляр в синей спецовке красила цветочную тумбу — острый запах олифы расплескался далеко окрест, и казалось, что под светлым небом все обновляется, все украшается.
Сидеть не хватило сил. Петруха встал и снова пошел, а проходя мимо девушки-маляра, шутливо бросил ей:
— Эй, курносая, красоты своей не попорти.
Все последнее утро прошло в суете. Едва выкроилась минута, чтобы сбегать проститься с Камой. Здесь, на берегу, увидев пароходы, услышав рабочий шум порта, Петруха понял, что он будет тосковать. Видимо, не бесследно прожиты годы! Видимо, сердце сумело сберечь и хорошие чувства. Под влиянием нахлынувших добрых мыслей ему захотелось сходить к тетке Зое Яковлевне, но уже не было времени, и он почти бегом пересек Нижнюю улицу.
Когда прибежал на вокзал, у вагонов бурлила людская сутолока. Звенели голоса девчонок. Стоял смех. Какой-то старичок с клинышком седой бородки на белом отечном лице ласково мигал глазами и строго пристукивал тяжелой тростью об асфальт.
— Смотри у меня, пострел, — письма — каждый день. Ну, ладно, через день. А то сам приеду — пощады не будет.
Широко расставив толстые и короткие ноги, стояла плотная, как вылитая из чугуна, женщина и, растирая слезы по лицу, жалобно причитала:
— На меня, Катенька, не сердись. Бранилась я, тебя жалеючи. А теперь казниться стану. Слез своих не выплачу…
Похожая на свою мать, пухлая девушка, с двумя длинными косами, брошенными на грудь, кусала губы и повторяла:
— Мамочка, не плачь. Не плачь, мама.
В голове состава кто-то истошно звал:
— Садовские! Ко мне!
У товарного склада сбилась куча парней. В середке, на багажной тележке, кинув ногу на ногу, чубатый баянист чеканил куплет за куплетом, а молодые, звонкие голоса глушили друг друга в задорной песне.
Засмотрелся Петруха на ребят и не заметил, как к нему подошел Евгений Николаевич. Он в белой вышитой рубашке, причесан с пробором, весь свежий и праздничный. Даже два стальных зуба блестят как-то необычно ярко.
— Разве так хорошие люди поступают, а, Петр Никонович? — с упреком начал Клюев. — Уезжаешь за тридевять земель и даже не зашел проститься. Думал, буду ворчать? Надо бы обругать тебя, да некогда уж. На-ко вот: это жинка моя пирогов тебе послала. Бери, бери.
Петруха взял емкий сверток из рук Клюева и не знал, что надо сказать. Потом, неловко улыбаясь, промолвил:
— За что же это? Ведь я, Евгений Николаевич, хамил вам столько — в глаза бы плюнуть надо.
— Кто прошлое вспомнит, тому глаз вон. Хорошо, что правильно оцениваешь свои дела. Спасибо. Не обманул. То, что настоял на своем, поехал, одобряю. Обратно — не моги. Руки не подам. Крепко держись за ребят — это твоя семья. Кажется, все. Давай поцелуемся.
Клюев облапил Петруху за плечи и по-мужски поцеловал его.
— Да не хотел говорить, но скажу: будь помягче к людям. Все.
Уже перед самым отходом поезда Петруха пробрался в свое купе, втиснулся с какими-то двумя попутчиками в щель приоткрытого окна и усердно замахал рукой.
Долго он глядел в окно, прощаясь с убегавшей назад липовой рощей, с опутанным трубами элеватором, складом пустых ящиков и бочек, кирпичным заводом, с обезглавленной и обшарпанной часовенкой, приспособленной под нефтехранилище. Все это знакомо Петрухе. Все это остается, как было. И не потому ли в сердце стучится грусть?
В пригороде состав катился весело, податливо, а когда вырвался на широкую равнину, будто оторопел перед ее непоглотимой широтой и разом потерял прыть.
Дороженьке нет ни конца ни краю — торопиться бесполезно.
Петруха закрыл окно, опустился на лавку и, перемигнув все еще назойливо мельтешившую в глазах кустарниковую даль, увидел напротив у окна синеокую белокурую секретаршу со швейной фабрики. Она невидяще глядела в окно, а слезы, несдержанные, крупные, катились по ее щекам и кропили желтую кофточку на груди.
III
Мягко катится тяжелый вагон, добросовестно отсчитывая каждый стык рельсов. Раскачивает его из стороны в сторону, как детскую люльку. И намотавшиеся при посадке, пережившие расставание люди притихли: отдыхают, собираются с мыслями.
Петруха глядит на Зину. Ему жалко девушку, жалко по-братски. Как она не походит на ту вертушку, которая смеялась тогда в телефонную трубку! «Заговорить надо с нею. Наверно, сейчас не отвернется. Вот достану папиросу и спрошу, можно ли здесь курить. А там — слово за слово и…»
Вдруг скользящая дверь купе отползла в сторону, и в узкую щель притвора плечом вперед влез Владимир Молотилов с бутылкой вина и ворохом кульков в руках. Петруху он узнал не сразу, а когда освободился от покупок и сел на лавку рядом с Зиной, то изумленно ухнул:
— Петруха! И ты?
— Как видишь.
— Ну, привет тебе, дорогой.
— Здорово, артист.
Знакомая враждебность прозвучала в голосе Петрухи, и что-то неприятно дрогнуло у Молотилова в груди: «Отравит все. В одном купе — с идиотом. Только бы не задирал». С наигранным равнодушием предложил:
— Давай выпьем за новую житуху. Зина, развертывай закусь. Там есть колбаса, котлеты, мандарины. Икры хотел купить — нету. Вагон-ресторан еще называется.
Петруха, тоже неприятно удивленный встречей, машинально закурил папиросу — пыхнул дымом на все купе.
— Товарищи, может, договоримся здесь не курить, — попросила Зина.
— Да, конечно, конечно, — согласился Владимир. — Ты, Петруха, давай — в коридор.
— А может, вы прогуляетесь? — ехидно спросил Сторожев и после затяжки выбросил дюжину лохматых дымовых колец.
— Петруха, мы не шутим, — багровея, сказал Молотилов.
— Довольно разоряться. Выйду.
Когда за Петрухой закрылась дверь, Зина возмущенно спросила:
— И зачем таких берут туда? Я знаю его — это страшный грубиян. Одни глазищи его что значат. Ведь он там будет головы снимать.
— А, ну его к черту. Чтоб мы еще говорили о нем.
Когда Петруха, высмолив в тамбуре несколько папирос, потоптался по вагону и, взяв пачку журналов у проводницы, вернулся в купе, Молотилов, легко и мягко трогая струны гитары, пел грустную песенку:
На свете жил один солдат,
Веселый и отважный…
Зина завороженно смотрела на парня еще красными от слез, но повеселевшими глазами. А он говорил ей в лицо вкрадчивым шепотом:
И все просил: «Огня, огня!»,
Хоть был солдат бумажный.
Песенка была непонятна Петрухе. В грустной мелодии и грустных словах ему чудилось что-то фальшивое.