— Обновлять надо лес, и скорее. Несметные богатства погибают. Работы шире развертывать. Нам поторапливаться, должно быть, пора.
Отмахиваясь веткой папоротника от борзого по утру комарья, Свяжин с удовлетворением сообщил:
— Вчера мы с тобой, парень, дали сто девять процентов. Каково? То-то и есть, что толково. Надо еще лучше. Вот ты тянешь за мной кабель и смотри, как его лучше положить, чтобы не перетаскивать весь от дерева к дереву. Взял я, скажем, гриву шириной в десять метров — значит, посередке гривы ты должен его уложить.
— Лес-то — не футбольное поле, отмерил середину, да и крой себе прямехонько.
Свяжин насупил бесцветные брови, затянулся цигаркой, назидательно возразил:
— Лес, конечно, не поле, а ты-то должен соображать своим чердаком? Должен. Вот и маракуй, где как. Попались, скажем опять же, на пути кусты или завал ни на есть какой — подумай, где выгодней обойти его. Обхитрить надо.
Свяжин бросает в мокрую колею дороги окурок и неторопливо продолжает:
— В нашем лесном деле надо завсегда силы беречь, и будешь ты работник что надо на целый день.
Сам он, выполняя эту заповедь, не делал лишних движений. Пила в его черных узловатых руках казалась легкой, стволы деревьев подрезала быстро, выбрасывая из распила стремительно упругую струю золотых и пахучих опилок.
Петруха всего себя подчинял работе, стремился угадать дальнейший путь Свяжина и вовремя перенести кабель, в нужную минуту подрубить или толкнуть подпиленное дерево.
— Молодец, Петр Никонович. Молодец, — подбадривал Свяжин своего помощника и играл, увлеченно играл пилою.
Во время обеденного перерыва, когда привозили суп, кашу и молоко, когда стихал в лесу рокот движка, лесорубы сходились к походной кухне.
Перед тем как отправиться обедать, Свяжин взыскательно осматривал свою пилу, смазывал ее. Оставался с ним и Сторожев, помогал. По пути на стан оба проходили по тому участку, где придется работать после обеда.
— Оно так-то лучше, когда знаешь загодя, какое место впереди, — пояснил Илья Васильевич, — заяц и тот по торному следу бойчее бежит. Вот так, парень. А теперь — за ложку.
— Глядите, и этот стал опаздывать на обед, — с добродушным смехом показывали ребята на Петруху. — Тоже, работяга. Сегодня уж ты, Сторожев, опоздал — завтра пообедаешь. Ха-ха.
А Фаина Павловна, возившая на делянку обеды, всегда встречала Илью Васильевича уважительной улыбкой, быстро наливала две полные миски супу и несла их Свяжину и Петрухе.
Тихо и уютно в лесу. Петруха чувствовал себя добрым гостем здесь, за смолевым пнем. Все, что подавалось к «столу», казалось необыкновенно вкусным. За обедом как рукой снимало усталость, и мускулы наливались новой силой.
Ребята, отобедав, обычно затевали возню. Они схватывались бороться — не разберешь, кто с кем — и с веселым рычанием валили друг друга на хрупкий хворост. Летели по сторонам фуражки, трещала одежда, и весь лес смеялся задорно, весело.
— Охота и тебе, парень? — подмигивая, спрашивал у Петрухи Илья Васильевич и, не дожидаясь ответа, стремился развеять его желания:
— Молодо-зелено: кровь кипит. А того не поймут, сорванцы, что силы-то надо сберечь для работы. Вот ужо вечером — тут давай. Вон с тем, например, с долгим-то, я бы и то управился, едрена корень. Уж больно он жидок. Не зря он сторонки держится.
Свяжин щурился на ребят и не спеша доставал из кармана кисет. Его твердые, неразгибающиеся пальцы ловко крутили цигарку.
— Папироску? Нет-нет, Петр Никонович. Это в лесу так, пустая затея. Папиросным-то дымом, парень, комара не отгонишь. И тебе советую: заведи кисет. Дешево и сердито. С кисетом ты можешь считаться настоящим лесорубом.
После обеда Свяжин и Петруха снова брались за дело, и отступала перед ними тайга, роняя в единоборстве кондовые сосны, ели, березы.
X
Покидая родной Карагай, Зина знала, что там, в лесном краю, ждет ее немало трудностей и лишений. Но об этом как-то меньше всего думалось. Хотелось скорее сесть в поезд и ехать все дальше и дальше от почужевшего материнского угла. Что бы там ни было, но Зина верила, что перенесет все трудности, потому что идет на них добровольно.
Но вот прошла неделя, другая, и девушку начало терзать раскаяние. «Зачем ты приехала сюда, в эту глухомань? Разве нет на свете другого уголка? Ведь тебе так мало надо. Сплошная нелепая ошибка», — признавалась себе Зина.
Хмурые, без умолку шумящие сосны, комары, неуютное жилье, непривычная работа и десятки других житейских неурядиц наводили на Зину тяжелое уныние. Единственной радостью, как свет в окошке, были для нее встречи с Володей. С мыслью о друге забывалось многое. Плохо, что встречаются-то они редко.
Зина работала в столовой. Их там трое: Фаина Павловна Косова и две комсомолки — Миля Калашникова, бойкая пухлая девушка, и Зина.
Косова по давней привычке в столовой появлялась чуть свет. К тому времени, когда приходили девушки, она успевала начистить к завтраку картошки, затопить котлы, принести с Крутихи три-четыре коромысла воды. Дородная, но крепкая, она, подоткнув подол своей широченной юбки, тяжело переваливается по кухне, думая: «Пусть позорюют часик лишний мои помощницы. День, ой, как долог — устряпаются».
С приходом Мили вся столовая оживала, наполнялась звуками: девушка звенела посудой, скоблила некрашеные столы, таскала дрова, потом, гремя умывальником, мыла руки или с шумом точила о зернистые кирпичи иступленные до щербатин ножи. Она ни минуты не могла не петь. Голос у нее мягкий, сочный, и песен она знала — не перечтешь.
Фаина Павловна с первого дня полюбила расторопную Милю, относилась к ней внимательно, порой журила грубовато, как свою дочь, а то с ласковой усмешкой желала ей:
— Девка ты — золото, дай бог тебе хорошего жениха.
— А без бога не найти, Фаина Павловна?
— Ты-то найдешь. А верное знатье, сам он придет. Придет и скажет: милая ты моя, будь моей женой.
Пухлое, курносое лицо Мили заливала краска. Девушка, смущенная и счастливая, отбивалась:
— Уж вы скажете, Фаина Павловна.
Как-то стороною от Мили и Косовой жила Зина. Она была задумчива и работала не то что лениво, а скорее опасливо. А Косовой все казалось, что девушка боится обо что-то испачкаться и навечно испортить свою красоту.
— Зиночка, — скажет иногда Косова, — картошку пора бросать в котел, а ты ее еще не очистила. Торопись, милая.
Если девушка начинала спешить, Косова предупреждала:
— Так нельзя: у тебя половина картошки идет в очистки. Потоньше срезай.
Зина бессловесно исполняла наставления Фаины Павловны, но они сыпались на каждом шагу, и девушка начинала сомневаться: умеет ли она вообще что-то делать по-настоящему. Принесет ли она воды — женщина метнет взгляд и скажет:
— Ополовинила ведра-то, болтаешь ими на ходу. На танцах небось лебедушкой плаваешь, а вот принести коромысло воды — толку нет.
Стараясь не сплеснуть ни капли, Зина шагала медленно и опять получала замечание: долго ходила — котел перегрелся.
Однажды Зина, домывая крыльцо, услышала через приоткрытую дверь, как в кухне Милка Калашникова доверительно брякала языком перед Косовой:
— А вы заметили, Фаина Павловна, что наша Зина опять надулась, как мышь на крупу. Это она от того, что вы ее заставили мыть пол. Дома ей — по всему видать — такая работенка и во сне не снилась.
— Всем-то вам она не шибко снилась, — ворчливо отозвалась Косова и, тяжело ступая по скрипучим половицам кухни, прошла к дверям, кряхтя, опустилась на маленькую скамеечку: вероятно, взялась сама чистить картошку.
Помолчав, поразмыслив, Косова неизвестно у кого спросила:
— Кто тут виноват? Как ни прикидывай, а виноваты родители, особливо мать. Если дочь чистоплюйка, не умеет вымыть пол, постирать себе платье — весь изъян лежит на матери. Была бы я у власти, я бы законом заказала мужикам жениться на белоручках. Вот те, истинный господь, запретила бы. Нельзя в дом брать обузу. Вот другой, посмотришь, сам работящий, земля землей, а бабу подавай ему с крашеными ногтями. Такую, видите ли, он берет с лапочками. А такая-то всего и может, что в книжку да в зеркало глядеть. Вот как эта, наша Зиночка. Ходит, будто хрустальная, — того и гляди, расколется.