«Тринадцать, тринадцать, — повторяет Зина. — Чертова дюжина. И пусть чертова. Я верю, что Петруха поцеловал меня любя. Он честный и лгать не станет. Нравлюсь я ему».
Забылась Зина только на рассвете, а когда проснулась, было уже утро. В открытые окна лился прохладный, пресный от росы воздух. Вместе с ним в комнату залетали птичьи голоса, и вливался спокойный, раздумчиво-величавый шум соснового бора: видимо, в верхах деревьев гулял молодой ветерок.
От свежести и света ясного утра Зина чувствовала себя легко, бодро. Она вместе с другими девушками выбежала на улицу и усердно проделала весь урок гимнастики, который передавался по московскому радио. Динамик, прилаженный на столбе против общежития, громко и весело будоражил тайгу, и вся она была в этот час своя, родная, как одичавший от зелени сад при доме.
Фаина Павловна встретила Зину на крыльце кухни. Женщина сидела на маленькой скамеечке и, положив пухлые, обнаженные по локоть руки на колени, чистила картошку. Поглядела приветливо:
— А к тебе тут гость приходил. Хмурый такой, неразговорчивый. Будто из-за угла мешком его испугали. Записку вон тебе оставил.
«Хмурый такой, — повторила про себя Зина. — Конечно, Володя». Девушка не ошиблась. Записку оставил Молотилов. В ней он писал коротко и грубо, даже не назвав Зину по имени:
«Придешь к восьми на берег. Туда же. Есть разговор».
«Уверен, — горестно соображала Зина, перечитав еще раз скупые, неласковые слова. — Уверен: как ни позови — все равно побегу. Ой ли, гляди, Володя, не перехватил ли через край».
Близился вечер. Зина перемывала тарелки в большой деревянной колоде, установленной чуть поодаль от кухни под легким навесом. Рядом топился врытый в землю большой котел: из него валил пар и выплескивалась вскипевшая вода. Пахло дымом и золой. Девушка мыла и укладывала посуду на длинную выскобленную скамейку, потом переносила ее в кухню, а мысли неотступно крутились около предстоящей встречи. «Хорошо, я пойду на встречу, обязательно пойду, — решила она, — и скажу ему, что он зазнайка и эгоист. Я больше не могу молчать. Подумаешь, «придешь на берег». А может, и не приду».
Но на берег пришла раньше Владимира. «Я все время прибегаю вперед его, — осудила себя Зина. — Разве это хорошо для девушки. Будто я и гордость потеряла. Уйду пока и опоздаю».
Она пошла берегом возле самого крутояра. Солнце уже утонуло в синем мареве дальних лесов, а небосвод все еще горел прощальным багрянцем. Вода в реке, будто запотевшее стекло, потускнела.
В излучине реки, где начинается вырубка, Зина собрала букетик из скромных цветов. В лесу стояла звенящая тишина, и только откуда-то из далекого далека слабо просачивалось уханье филина.
Казалось, что за ней следит чей-то настороженный глаз. Девушка даже вздрогнула, начала озираться вокруг. И испугалась, и по-детски обрадовалась она, когда совсем рядом, под молодой осиной, увидела лисенка. Зверек испуганно таращил круглые глазенки на человека, не мигая, караулил каждое движение его.
— Здравствуй, глупый, — смеясь, сказала Зина и шагнула к лисенку, но его и след простыл.
Тихий вечер навеял на Зину безотчетно светлое настроение. И мудрый в спокойствии лес, и небо, и речка, и букетик из неярких цветов, и глупый лисенок — все это сделало мысли ее о Владимире маленькими, ненужными. А обида, больно теснившая грудь весь день, растаяла в теплых и мягких чувствах.
Встретились ласково. Владимир как-то особенно пристально посмотрел на Зину и сказал:
— Тебя совсем не узнать.
— Хочешь сказать — подурнела…
— Нет-нет. Что ты, Зина. Ты какая-то другая сегодня.
Владимир не лгал. Лицо Зины сразу поразило его своей задумчивостью и сосредоточенностью. И текучие тени под ее глазами, и видимая усталость в глазах, и улыбка, только что появившаяся на ее губах, — все это было ново в Зине, и все это шло ей. Она вдруг показалась Володе строгой, чужой, недоступной.
— Ты что-то хотел сказать мне, Володя?
— Думаю вот о своей жизни, — быстро перестроился он. — Кажется, я удачливее других на участке, а дышать мне все-таки нечем.
Он ловко и метко сражал комаров длинными кистями рук и рассказывал:
— Подходит ко мне на днях мастер Крутых и говорит: Молотилов, мы способную молодежь выдвигаем вперед и вот решили поставить тебя на более ответственную работу. Будешь чокеровщиком. Потом понял, очевидно, что я в нерешительности, и заулыбался: давай, дескать, смелей берись. Дело у тебя пойдет. А топором-де, орудием бронзового века, всегда успеешь натюкаться. Вообще-то прав старик. Я согласился.
— А что это такое чокеровщик? — поинтересовалась Зина.
— Да как тебе сказать, помощник тракториста, что ли. А работенка так себе, не бей лежачего. В сравнении с другими, конечно. Скоро, это между нами говоря, — Володя приглушил свой голос, и губы у него почти перестали двигаться, — скоро в леспромхозе откроются курсы механизаторов, и Крутых уговаривает меня поехать учиться. Жить бы, кажется, да радоваться. Другой бы на моем месте лучшего и не искал. А я не могу этому радоваться. Ты не веришь, да? — всполошился он. — Я по глазам вижу: не веришь. Плохо ты меня знаешь, Зина. Ведь все наши ребята только и смотрят, как бы скорее свалить дерево да отхлестать у него сучья. Больше их ничего не интересует.
Пылко, убежденно говорит Володя, но кажутся Зине слова его легкими: дунь — и нет их. «Наверное, правду он говорит, конечно, правду», — желает согласиться Зина с другом, но, когда он спросил снова, верит ли она ему, девушка, помимо воли, сказала:
— Не верю, Володя. Особенно про ребят не верю.
— Веришь, плутовка. Веришь, — он отшвырнул гитару, обнял Зину и стал целовать ее в губы, щеки, глаза. Она не отбивалась от ласк, но и не принимала их, как прежде. Чувствовала девушка, что сквозит между ними какой-то холодок и зябко от него ее сердцу.
Потом они долго сидели молча среди лесной тишины. Володя, будто подстраиваясь под этот ночной покой, тихонечко бренчал на гитаре что-то тоскливое. И раньше еще в Карагае, слышала Зина эти подраненные мелодии, но в ту пору они рассказывали о чужом горе, о чужих печалях. Не свое было, за сердце не трогало. А теперь под эту музыку плакать хочется.
— Не надо больше этой тоски, — попросила Зина. — Сыграй что-нибудь веселое… Володя, скажи мне, ведь я счастливая?
— Наверно, — холодно отозвался Молотилов и подумал: «Много ли вам всем-то надо его, счастья-то. Чудики».
— Сыграй мне: «не кочегары мы не плотники…» Ну, Володя.
Играл он рассеянно, так, брякал для виду, а душу его мутили свои мысли.
XIX
Все планы о легкой работе рухнули, и мысль о возвращении в Карагай разом и властно завладела Владимиром.
Здесь он замечал сам, что его авторитет тает в людских глазах. Там, где виднее, где можно бы приподнять голову, оказывался не он, как раньше, не Молотилов, а Сторожев или какой-нибудь другой. Это еще более подогревало в нем и неприязнь и даже злобу к людям.
В итоге невеселых раздумий он нашел выход: написать матери и выведать у нее о настроениях отца, на свое горькое житье-бытье намекнуть.
Это было первое письмо домой. Над ним до полуночи сидел Владимир в пустом красном уголке общежития. Возле электрической лампочки кружились и метались ночные бабочки.
Написал и отцу. Если в письме к матери он жаловался на физические трудности, на комаров, вечную лесную сырость и выдуманную боль под лопаткой, то отцу писал о своих душевных противоречиях и переживаниях.
«Ты, дорогой папочка, воспитал меня в духе гуманизма, и я не могу глядеть, как рушатся заповедные леса, наша гордость, наше богатство. Мне все время кажется, что над моей душой занесен топор…»
Мать откликнулась с необыкновенной быстротой.
«Над письмом твоим, — сообщала она после приветствия, — я плакала. Я все предвидела заранее. Тебе тяжело, дорогой мой, и мне не легче. Как будто мы растили тебя для этого. Немедленно возвращайся домой. Папка согласен, чтобы ты приехал обратно. Он тебе завтра тоже напишет.
Что тебе купить к зиме?
Целую и остаюсь в слезах, твоя мама».