Теперь каждый день кто-нибудь приходил к Петрухе. Парень и подозревать не мог, что вот так, лежа в постели, перезнакомится со многими. Правда, с людьми Сторожев, как и прежде, оставался сдержанным, только жадно приглядывался к ним.
А время летело. В поселке с утра до вечера стоял стук топоров. В километре вверх по Крутихе громоздились новые штабеля леса. Лес шел.
XII
Казалось, что Владимир Молотилов работает, как и первое время, изо всех сил. Ребята избрали его в состав комсомольского бюро, а Тимофей Крутых выставил его фотографию на доску Почета.
Мастер участка по-прежнему гнул свою линию. Вечерами, в конторе, дымя цигаркой взапуски с дедом Мохриным, он похвалялся перед ним:
— Я человека скрозь вижу. Тот же Молотилов — подойди к нему без внимания — никудышный работник. Хоть сади на лесовоз да отправляй обратно — одним едоком меньше. А я посмотрел и сказал: будет лесоруб. Помог ему — и вот плоды. Слава участка. Побольше бы их, таких-то.
А Владимира эти дни слепил страх: он чувствовал, что воля к труду у него иссякла, вся до донышка, и вот-вот начнется позорное падение, после которого ему уже не подняться. Слава передовика, обретенная им в тяжком труде, рвалась из рук, как птица. Не сегодня-завтра его сравняют со всеми, и то, что у Молотилова большая душа и запросы не рядового человека, никого не будет касаться.
«Вот так и подохнуть можно от надсады, — лезли в голову Владимира невеселые думы. — И где? Когда? В дьявольских дебрях, двадцати лет. А что сказал людям своей жизнью? Ничего. Ни жизнью, ни смертью ничего не скажешь. Ты ли это, Молотилов, которому пророчили славу великого артиста? Смеха достойна маленькая комариная жизнь твоя, Молотилов».
А Зинка. Что Зинка! Любит он ее или не любит! Любил попервости за ясные синие глаза и за светлую улыбку. А сейчас? Сейчас ему кажется, что все это в девушке поблекло, выцвело. От нее пахнет супом, кухней. Если он встречается с нею, так только потому, что с нею можно говорить откровенно. Она влюблена в него и верит ему.
Как-то вечером Молотилов случайно встретил Зину у промтоварной лавки. Девушка только что спустилась со ступенек крыльца и огляделась вокруг. В руках у нее был маленький сверток — покупка. Увидев Владимира, она заторопилась к нему навстречу:
— Отгадай, Володя, что я купила?
— Ерунду какую-нибудь.
— Да нет же, отгадай. Ну?
— Мне совсем не до этого. Тут, понимаешь, карусель в голове крутится, а тебе… а, — он отмахнулся.
Девушка не знала, что сказать.
Они долго шли молча, и только у пожарного сарая, где тропка двоится — одна к реке, другая в поселок к общежитию, Зина умоляюще попросила:
— Володя, пойдем на реку. Погуляем. Я так редко вижу тебя. Ты стал какой-то чужой, далекий. Почему?
Они перешли по шатким жердям через промоину, и Зина снова заворковала, вспомнив слова Фаины Павловны о друге. На все восторженные речи ее он чиркнул себя по горлу длинным указательным пальцем и усмехнулся:
— О каком героизме ты говоришь?.. Где он тут, этот выдуманный подвиг? Живем звериной жизнью. Вот и все. Ни театра, ни книг, ни хорошей музыки — ничего нет. Не знаю, как у кого, а у меня, современного человека, есть духовные запросы. Понимаешь ты?
— Но ведь это временно, Володя, — пыталась было возразить Зина. — Мы же совсем заново обживаемся. Ведь у нас будет все.
— Я знаю, что новоселье не всегда начинается с пира и танцев в новом доме. Понимаю и работаю, не жалея сил. Честно. Но здесь обалдеть можно. Народ на лесоучастке подобрался один тупее другого. С кем ни поговоришь, у каждого в голове — опилки. Серость.
Зина больше, чем другие, знала, что нелегко дастся новая жизнь и порой хочется на кого-то пообидеться, кому-то пожаловаться, но в словах Молотилова не было ни обиды, ни жалобы — он просто отвергал все и всех. Кроме этого, Зина сердцем уловила в страстной Володиной речи еще что-то скрытное и, пожалуй, самое главное, чего боится он сам.
«Да уж не сбежать ли он думает»? — спросила Зина сама у себя и испугалась этого вопроса. — «Убежишь ты, как самый последний дезертир», — ожили в памяти слова Сторожева. — От меня таится. Почему? Разве я не друг. Не любит он меня. Думает только о себе…»
Спросила его ласково:
— Володя, а ты бы уехал сейчас обратно, в Карагай?
Спросила и вздрогнула, замерла, ожидая ответа.
«Заподозрила? — испугался он. — Слишком много я болтнул ей, дурак. Нет, просто, глупая, сама этой мыслишкой живет». Он тут же успокоился, заговорил уверенно, ловко, пригоняя слово к слову. Прямой ответ, однако, обошел околицей:
— Я как-то над этим не думал. Честно. А ты, грешным делом, наверняка махнула бы. Верно? Ну, ладно, успокойся. Я это так.
До конца вечера Владимир сорил пустяшными словами, шутить пробовал. Смеялся над чем-то несмешным. А расстались невесело. Владимир хотел обнять Зину, но она увернулась и быстро пошла в поселок.
Молотилов не стал догонять ее. Внезапно в нем вспыхнуло чувство злобы: ведь именно Зинка натолкнула его на мысль об этой идиотской поездке. Она, конечно, она! А может быть, все его неудачи начались гораздо раньше, и виновата в них была мать, Мария Семеновна.
Мария Семеновна Молотилова с поры ветреного девичества мечтала о сцене, мечтала и верила в свою мечту, пока не стала матерью, пока не обросла обложным жиром.
«Моя карьера не удалась», — наконец подбила она печальный итог своим иллюзиям, но не пришла в отчаяние. По каким-то только ей известным признакам она сумела провидеть в подрастающем сыне задатки будущего большого артиста. «Пусть, — обласканная своим открытием, думала мать, — я неудачница. Зато жизнь улыбнется моему сыну».
— Есть, Владик, в тебе что-то актерское. Есть, — внушала она себе и сыну. Когда Володя подрос, она каждое лето начала возить его в Москву, где они ухитрялись просматривать весь репертуар столичных и приезжавших на гастроли театров.
После любого спектакля Мария Семеновна с восторгом говорила сыну:
— Видел? Вот это жизнь! Пойдешь по улице, а вслед тебе — вот он. Это Молотилов. Владимир Молотилов! Ты, Владик, рожден для сцены.
И Володя верил в это: он спал и во сне видел себя на сцене. А с класса седьмого начал всерьез готовиться к «блестящей карьере». Он быстро и хорошо научился играть на гитаре, стал выступать на школьных вечерах, участвовал в смотрах художественной самодеятельности. Не раз получал премии и подарки. В школе ему тоже прочили завидную судьбу артиста.
Но жизнь оказалась более строгим ценителем молотиловских дарований. В училище Малого театра, куда подавал заявление Молотилов, его не приняли. Мария Семеновна обила пороги всех московских знакомых, искала верную руку и не нашла. Прахом пошли все ее мечты.
— Москва — город самоедов, — стонала Молотилова, потная, тяжелая, расстроенная. — Здесь делят пирог только между своими. Я не могу. У меня будут морщины.
Все. Перед юношей закрыли дорогу в красивую жизнь, бессовестно обездолили. Озлобленный вернулся он домой. На отца глаза бы не глядели. Тут белый свет не мил, а этому бездушному человеку даже будто приятен провал сына.
— И хорошо. Отлично. Я полагаю, будущее принадлежит не лицедеям, а нам, инженерам. Зиму самостоятельно поработаешь над учебником, а через год в вуз. Ты будешь инженером. Навостряй лыжи в наш Карагайский политехнический. Так держать!
Спокойный и шутливый голос отца Владимир принял за издевку и крикнул, как под ножом:
— Не будет этого! Не будет!
И выбежал, хлопнул дверью отцовского кабинета. После всех блестящих планов и ожиданий стать простым инженеришкой — нет, нет, ни за что, — бунтовал Владимир и наедине с собой и с мамой, Марией Семеновной. Он человек, рожденный для искусства, станет корпеть над чертежами, станет выводить формулы и вообще заниматься тем, что подходит для сереньких, недаровитых людишек. Нет!
Выручила, как всегда, мать. Она сказала:
— Владик, не отчаивайся. Ты сейчас не можешь поступать ни в какой институт. Ты устал, у тебя нервы не в порядке. Посиди год дома. А там видно будет. Занимайся, готовься к экзаменам, а с папой я сама поговорю.