В огонь? — Ну что ж, иди.
Идешь?
И он шагнул однажды.
И там погиб он ни за грош:
Ведь был солдат бумажный, —
тихо закончил Владимир и сразу же не утерпел, похвастался:
— Из Москвы привез песенку. Самая модная. — И заиграл какой-то задумчивый вальс.
Ласковые, теплые звуки захватили и Петруху. Парню вдруг сделалось чего-то жаль; как будто он по вине своей забыл что-то в прошлом. Оглядываясь на прожитую жизнь, он не находил в ней ничего, что бы тревожило память. Но вот вспомнилась грозовая ночь, утро… Синие глаза белокурой девушки — недружелюбные, чужие, но ведь красоту от них не отнимешь — запомнились.
Петруха внимательно слушал Володин вальс, а сам глядел на милое лицо девушки. Она знала, что парень следит за нею, но почему-то не сердилась. Может, грели жалостью девчонку эти суровые и участливые глаза.
Чем дальше от родного Карагая уходил поезд, тем туже охватывала Зину тоска по дому. Забросит ветер в открытое окно дымную гарь от паровоза, а ей чудится пряный запах праздничного печенья, только что с жару. Сейчас уходящее за Каму солнце бросило горсть искр в буфет, в стеклянную посуду… и везде мать, ее руки, ее голос, ее залитые слезами глаза…
Зина даже не знает толком, куда ее везут и что она там будет делать. С разными судьбами едут люди. Все чего-то ждут впереди, к чему-то готовятся. Только Зина ничего не ждет. У ней все осталось позади.
Была у Зины своя маленькая жизнь со своими радостями и печалями, и девушка любила ее, не требуя от нее лишнего. И вот нет больше этой жизни, разбита она. Кем разбита — винить совсем некого.
Началось все с того, что в канун женского дня мать опустила голову на плечо дочери и призналась, что выходит замуж.
— Прости меня, доченька. Прости, — захлебываясь в рыданиях, просила женщина. — Я отдала тебе лучшие годы. Я жила тобой. А теперь я совсем одна… Ты все-все поймешь потом, после…
— Я понимаю тебя, мама. Понимаю, — горячо шептала Зина, целуя мокрое от слез лицо матери.
В маленькой квартире появился чужой мужчина. Он был изысканно вежлив, солидно откашливался в кулак и часто, очень часто говорил Зининой маме:
— Спасибо, золотко. Это хорошо.
Отчим совсем не докучал Зине и в то же время решительно мешал ей думать, ходить, есть — вообще жить. Девушка никак не могла привыкнуть к мысли, что у матери теперь близость с другим человеком. Этот человек навсегда отнял у Зины друга и советчика. Что ж делать.
Зина страстно желала пусть запоздалого, но спокойного счастья матери и решила сделать все, чтобы не помешать этому счастью. «Самое лучшее, — решила Зила, — уехать из Карагая. Уехать и совсем не напоминать о себе».
И вот увозит ее поезд все дальше и дальше от родного дома, от всего близкого и привычного. Закипают слезы у девчонки, не подвластные ей, текут из глаз.
Петруха понимал Зину и жалел ее. Не будь Владимира, он нашел бы, какое слово сказать ей. Может, и приняла бы, не оттолкнула она его доброту.
А Владимир все играл. Только сейчас из-под пальцев его струились мелодии безысходной печали. Они остро тревожили Зинину боль. «Перестал бы он, — думал Петруха. — Разве не видит, что девчонка извелась». Наконец, когда Зина, вздрогнув плечами, уронила голову и заплакала, Петруха не выдержал:
— Брось, Володя.
— Это же музыка, — Владимир с усмешкой на алых губах укоризненно протянул: — Что ты в ней, в музыке-то, смыслишь, простота!
— Замолчи. Слышишь!
В это время Зина подняла голову и, смигнув слезы с мокрых слипшихся ресниц, сказала:
— Хорошо он играет. Не нравится — оставь нас.
Владимир погладил кончиками пальцев на верхней губе мягкую поросль усов, ядовито уточнил:
— Вот так.
— Эх вы, хлюпики, — вспылил Петруха. — Хоть утоните в слезах. «Обманет он ее, — тут же с сожалением думал он. — Разве она не видит. Девка. Может, им и нравится, когда с ними так. Черт их знает».
IV
А поезд все дальше и дальше идет на север. Мимо него в живом хороводе проносятся луга, деревни, пашни, перелески, озера, города, будки путевых обходчиков, стога прошлогоднего сена, мосты, а сколько пересечено дорог! Их так же много, как много в России песен.
Зачарованный быстрым движением, Петруха забывал обо всем на свете и подолгу смотрел в окно. Встречный ветер выхватывал у паровоза ошметки черного дыма, трепал их, как бросовую ветошь, цеплял за придорожные кусты, деревья и телеграфные столбы. О стекла упругим крылом бился ветер.
То ли вид у Петрухи был в такие минуты бесшабашный и разухабистый, то ли, наоборот, светилось радостью и добрело его скуластое рябое лицо, только Зина косилась на парня, ловила себя на этом и снова косилась. Иногда даже ей хотелось узнать, что за человек этот Сторожев и чего от него можно ждать. Она уже отметила, что у него большие руки, в которых есть что-то медвежье и доброе.
Владимир если не играл на гитаре, то выпытывал неизвестно у кого:
— С чего же начнется наша жизнь? Интересно все-таки.
— С работы, — не вытерпел и со злостью ответил наконец Сторожев. — Прежде всего работать, а потом все остальное.
— Что, топор в руки и — норму, да?
— А как же ты хотел. С ложкой-то ты и дома давал норму. Амба. Свой хлеб жрать едешь. Понял?
— Петька! Что ты разыгрываешь из себя ветерана труда? Ну, я не работал ни разу в жизни. И что? Мы еще посмотрим, кто из нас на чужой хлеб едет. Ты думаешь, мы испугались тайги. Да? Не из пугливых. То, что мы погрустили, так это для порядка. У всех в груди кошки скребутся: в чужой край жить едем. Раньше туда преступников ссылали. И у тебя небось не соловьи поют на душе-то. Только мы говорим об этом прямо, а ты молчишь. Рисуешься — воля железная.
Владимир разошелся не на шутку: говорил складно, не давал Петрухе промолвить и слова. Гибкие руки его быстро двигались. Лицо горело. Таким Зине он нравился еще больше.
— Копался ты, Петруха, где-то в подвале и ослеп там. Нас тебе не понять. Ведь ты едешь-то затем только, что в лесу тебе будут больше платить. Длинный рубль тебе нужен. А мы едем по комсомольскому долгу. Да и вообще, кто ты?
— Хватит! — рявкнул Петруха и, оборвав Молотилова, сказал, будто гвоздь вбил: — Я тебя знаю и скажу: удерешь ты из лесу. Смоешься, солдат бумажный.
Эти слова были произнесены с такой силой, что Владимир даже оробел, замолчал, слегка приоткрыл рот. Но тут же оправился и сурово погрозил указательным пальцем:
— Ты брось каркать. Я знаю, в чей огород твои камешки. В ее, в Зинин. Помочь ей надо — она все-таки девушка. А ты…
— Надо полагать, ты ей поможешь, знай носи, — улыбнулся Петруха.
— Слушай, пойдем в коридор, — вскочил Володя. — За такие словечки, если бы не Зина…
— Пойдем, пойдем.
— Володя! Ты никуда не пойдешь. Не пой-дешь! — Зина уцепилась за руку Молотилова и заставила его сесть рядом.
— У девчонки хороший нюх — слушай ее, — Петруха ненавистно поглядел на Владимира, схватил с крюка свой пиджак и шумно вышел из купе. Как только за ним закрылась дверь, Владимир вскочил и заговорил громко:
— Ты видела мерзавца? Теперь будешь знать его. Отступи я от него — он распоясался бы окончательно. Однако этого хама надо проучить. Надо проучить его. Я думаю, ты сходишь к начальнику штаба Виктору Покатилову и расскажешь ему о поведении Сторожева. Он же оскорбил тебя своими хулиганскими выходками. Варнак.
Зина было заупрямилась, но Владимир с обидным удивлением пожал плечами:
— Смотри. А я думал, у тебя есть гордость.
И Зина пошла.
— Едем покорять тайгу, а в своей семье не можем навести порядка, — жаловалась она начальнику штаба. На шум ее голоса из соседнего купе прибежала Ия Смородина и со злорадной улыбкой застрекотала:
— И что я говорила? А я это и говорила. Я знала наперед.