— Охотника ты, Генька, обокрал. Это факт. Слышишь?
Крюк не ответил. Он одним росчерком расстегнул замок-молнию на своей лыжной куртке, начал комкать и совать за пазуху тряпье.
— А это, — приговаривал он каким-то судорожным голосом, — этот порох и всю труху вместе с сундуком — в воду. Бери давай. Ох, только тише, Варнак.
Петруха внезапно осветил фонариком лицо Крюка: на переносице между бровями, на вздрагивающих крыльях его маленького носа выступили градины пота, впалые щеки сухо темнели, а под жнивьем коротких усов круглый задыхающийся рот:
— Что ты? Что ты меня слепишь?
— Клади все назад.
— Дурак ты, Петруха. Я же не все себе. Разделим.
— Клади, говорю.
— Не кричи. Ты не кричи на меня. Я знаешь…
— Крюк! Складывай!
— Скажи хоть, что ты хочешь?
— Вернуть все хозяину. Лесника ты обокрал — я по фуражке вижу. У меня отец лесником был…
— Не финти, Варнак. У тебя, как у меня, отец — проезжий молодец. Заграбастать все один хочешь. Да?
Крюк сунул руку в карман. Петька понял его намерение и, забывшись, рявкнул громко:
— Дай нож!
— Тише ты. Тише, — умоляюще простонал Крюк. — Нас могут накрыть.
До самого вокзала Крюк сопровождал Петруху, таясь поодаль, в заугольях: высматривал, не вильнет ли Варнак с добычей куда-нибудь в сторону. Нет, не вильнул. Как шагал по-саженьи, так и на крыльцо вокзала поднялся. А Крюк, сдернув с головы фуражку, бросился в темноту и бежал, не помня себя, до тех пор, пока не задохнулся. Потом бросило парня в чей-то огород через трехметровый забор, и он распластался там, мучительно давя в груди хриплое дыхание. Гнал Геньку от вокзала страх: ведь он же видел своими глазами, как Петруху задержал милиционер. «А вдруг Варнак разболтает все? И зачем я отозвался ему с баржи. Ну, и дубина же я».
Петруху, действительно, на верхней ступеньке крыльца кто-то придержал за рукав.
— Извините, молодой человек, — это был сержант-милиционер, с пухлым лицом и маленьким вздернутым носом. Он твердым, цепким глазом глядел в Петрухины глаза: — Попрошу вас в сторонку. Чемодан ваш?
— Нет. Чемодан этот я подобрал в канаве Калязинского переулка, — соврал Петруха и спокойно добавил: — Несу в отделение.
— Хорошо, молодой человек, — сказал милиционер. — Пройдемте со мной.
Переступив порог комнаты, где помещалось отделение милиции, Петруха остолбенел от удивления — у стола дежурного стоял высокий, рукастый, со взлохмаченной бородой, в расстегнутой телогрейке Тереха Злыдень. Увидев свой чемодан, он суетливо запихал в карман брюк какие-то бумажки, бывшие у него в руках, и не то всхлипывая, не то смеясь, булькал:
— Большое спасибо, гражданы милиция.
— Ваш? — спросил сержант, оставаясь за спиной Петрухи.
— А то чей же. Мой. Мой как есть. Там внутрях-то, на фанере, моя фамиль химическим карандашом написана. Можно, никак проверку установить. Ну, слава те, господи. Ох, по миру было пустили, разбойники.
Из-за стола поднялся плечистый и плотный дежурный лейтенант.
— Вы видели этого человека, гражданин потерпевший?
Почти не глянув на Петруху, Выжигин, давясь радостью, сказал:
— Я уже сказал, что придремнул чуточку. Он — не он…
— Не этот, — вступился в разговор сидевший перед столом дежурного длиннолицый мужчина в синем берете, что торговался давеча с часовым мастером. — На моих глазах, повторяю, все происходило. Тот был высокий, такого же, пожалуй, роста, как и сам гражданин потерпевший.
Между тем Злыдень перебирал непослушными пальцами свои покупки в разворошенном чемодане, а сам пристально вглядывался в лицо Петрухи. Кустистые брови его ползли на лоб.
— Что глядишь, Злыдень? Признал, наверно.
Тереха, услышав свое деревенское прозвище, окончательно убедился, что перед ним действительно сын Никона Сторожева, тот самый змееныш Петька. Он забыл о чемодане, свирепо вытаращил правый изувеченный глаз и, путаясь, второпях затвердил:
— Он, гражданин милиция. Ей-богу, он самый. Теперь я узнаю. Он украл мой чемодан. Рубите мою голову. Он весь вечер охаживал меня. Вишь, глаз-то у него? Воровской. Дайте-ка, я его стегану.
Пока Выжигин заносил свой мосластый кулак, Петруха коротким ударом хрястнул его в скулу, и мужик, распялив рот, бухнулся головой о стену.
— Гля, — закричал Тереха, — подорожник руку на меня поднял.
Он бросился на парня, но драться им не дали. Тогда Петруха выхватил из открытого чемодана увесистую банку с порохом и что было сил пустил ее в Злыдня — банка пролетела мимо его головы и со звоном высадила стекла обеих рам.
— Это еще не все, Злыдень, — тяжело дыша, сказал Петруха. — Не все.
— Не грозись, сопляк. Не грозись. Я тебя к ногтю — живо-два.
В краже Терехиных вещей Петруху не обвинили, но за разбитое стекло и грубость с дежурным осудили на десять суток.
Зоя Яковлевна, узнав об этом, весь день мучилась головной болью. У нее отекли подглазницы, правое веко, как всегда при сильном расстройстве, надоедливо подергивало. В месячном отчете она перепутала несколько цифр и, не выдержав, расплакалась прямо за рабочим столом.
XX
Вернувшись домой, Петруха не узнал своей комнаты. В ней, кроме голого стола, кровати под каким-то старым суконным одеялом и стула, ничего не было. Даже стеклянная люстра с потолка была снята, и осиротевшая лампочка обливала белые стены каким-то знойным, утомительным светом.
Зоя Яковлевна сидела у себя в кресле и тонкими пальцами придерживала мокрую повязку на голове.
— Пришел, — не то спросила, не то отметила она, глядя воспаленными глазами на племянника. — Удивляешься обстановке? Говорят, ты какого-то инвалида обокрал. Так вот я боюсь, чтобы ты не сделал то же самое и с моей квартирой.
Воздух в комнате пах пылью и известкой. Петруха открыл окно, и на руку его упало несколько дождевых капель. В лицо пахнуло дымом. И ему захотелось немедленно, сейчас же, выйти из этой пустой, будто приготовленной к побелке комнаты. На улицу! А там — идти, идти и идти. Хоть куда, только прочь от этого опостылевшего дома.
Петруха быстро повернулся от окна, шагнул к кровати, выдвинул из-под нее чемодан, взял из него свой паспорт, накинул на руку пальто и почти бегом выбежал на улицу.
Он долго бродил под дождем по пустынному берегу Камы, прислушиваясь, как осторожно, чтобы не пугать тишину засыпающего города, гудят плывущие мимо пароходы, всматривался в их мигающие огоньки и завидовал им, сознавая, что пароходы идут к какой-то своей цели.
Переночевать решил в старой барже и пошел в сторону порта. Но возле швейной фабрики его захватил спустившийся ливень.
Петруха прибавил шагу и спрятался под козырьком газетного киоска. Рядом на столбе ярко горел фонарь, и в косяке его света было видно, как метется водяная пыль.
Следом за Петрухой, крякая и поеживаясь, прибежал длинноногий мужчина, с кирзовой сумкой через плечо. Он стал рядом и, встряхнувшись, как в пыли искупавшийся воробей, обрадованно изумился:
— А это ты, Варнак? Здорово.
И протянул черную с узловатыми пальцами руку. Сторожев увидел, что на большом пальце у него нет ногтя, и сразу вспомнил ночь и работу в порту, когда поднимали со дна Камы затонувшие тракторы.
— Не признаешь?
— Узнал.
— Так что ж, сентябрем-то смотришь?
— Может, улыбаться тебе?
— Петрухой, кажется, зовут? Я тебя, Петруха, не понимаю. Да ты небось сердишься, что мы не вступились за тебя перед Долдоном. Тут он прав был. Что поделаешь, служба есть служба. Отца, мать гони — так надо. А Долдона-то уволили, брат. Прямо на второй же день. Ловко ты его. Мы ахнули — вот так варнак. Вот еще, ведь тебе за работу денег начислили сто двадцать рублей. Я отнес их твоей тетке, но она выбросила мне обратно. Так вот они и остались у меня с тех пор.
— Дядя, не свистел бы ты.
— Свистуны не в моде нынче. Ты лучше скажи, где живешь?
— Слушай, ты чего прицепился? Ну? Может, в милицию хочешь взять? Не выйдет. Понял?