XXIX
Фаина Павловна по земляным полуосыпавшимся ступенькам поднялась на крутизну берега, разогнув затекшую спину и переложив коромысло ловчее на плечах, пошла к столовой. Едва склоненное лицо женщины было тяжелым и хмурым.
Все эти дни она плачет за Зину тайком. Не клеится жизнь у девчонки, и Косова жалеет ее, как родную дочь. Есть люди, которые умеют растворить в своей душе любое горе. Зинка не из таких. Что бы у ней ни случилось — она к Фаине Павловне. Разве не понимает Косова, что девчонке нужна помощь.
Когда Зина узнала о бегстве Молотилова с лесоучастка, она почти не удивилась, однако глаза ее несколько дней не высыхали от слез: девушке было обидно, что она глубоко ошиблась в человеке.
— Он так хорошо всегда говорил, — всхлипывая, жаловалась она Косовой. — Кому же верить-то!
— Да как кому? Разве мало возле нас хороших людей. Ведь таких-то, как этот пустобрех Молотилов, — раз, два да и обчелся. Обсевок он. Пустое место, значит, на пашне. И нечего вспоминать о нем. Да и не любил он тебя, Зинка. Они, такие-то оборотни, больше о своей шкуре думают. Эх, я б его.
Много думала Зина над словами Косовой, день за днем вспоминала свою дружбу с Владимиром и, залившись краской, открылась:
— Вы, Фаина Павловна, будто подсмотрели за нами. Но я, Фаина Павловна, — шла дальше девушка в своих признаниях, — знаю такого парня… Ну, который другом-то настоящим быть может. Он говорил мне, что в любой беде я буду ему дорога.
— Ой, гляди, девка. Они наговорят — только слушай. А кто же этот парень? Говори уж до конца.
— Сторожев. Петруха.
— Эвон кто, — женщина призадумалась, а Зинка, несшая кипу тарелок, едва не сунула их мимо стола: взгляда не оторвет от лица Косовой. — Этому можно верить.
А когда Петруха исчез с участка, это обескуражило и Фаину Павловну. Как, какими словами она теперь утешит Зину. Верхоглядом оказалась Фаина Павловна. Что же она теперь скажет девушке?
Утонула в своих невеселых думах Косова, даже не чувствует на плечах коромысла с тяжелым покачиванием полных ведер. Ноги сами собой идут по тропинке, сами собой минуют лужи, сами к дороге привели. Вспугнул задумчивость мужской хрипловатый голос:
— Здравствуйте, Фаина Павловна. Ай не узнали?
На лежневке стоял Петруха Сторожев. Женщина и в самом деле узнала его не сразу. Вся одежда на нем перемазана грязью, угол козырька фуражки оторвался и висел над бровью, оба сапога обмотаны измочалившейся веревкой, а из носка правого торчит кусок мокрой портянки. Большой заплечный мешок, квадратный, как ящик, основательно изодран.
— Петруха? Да откуда ты?
— Заблудился, Фаина Павловна. Едва выбрался вот, — весело улыбается бедовая головушка.
— Худой-то ты какой, батюшки свет. Глаза да скулы.
Фаина Павловна поставила ведра наземь и, смигивая с глаз набежавшую слезу, застегнула на пиджаке Петрухи пуговицу. Скороговоркой сказала:
— Петенька, ведь там в клубе суд вам идет…
— Кому «вам»?
— Да как же, тебе и Молотилову. За убег с участка судят вас. Шел бы туда скорее. То-то ребята обрадуются. Беги, Петруха.
И уже вслед ему крикнула:
— Потом ко мне на кухню иди. Слышишь? Ах, варнак, варнак. Нашелся. Ну, слава тебе, господи.
Легко взбежал по ступенькам клубного крыльца, а перед дверью замер: не по себе сделалось от того шума, который слышался по ту сторону. Наконец, перехватив дыхание, потянулся рукой к кованой скобе, но взяться за нее не успел. Дверь изнутри кто-то сильно шибанул — она в размашистом растворе без малого не ухнула Сторожева по виску. В отступившей за порог девушке он узнал Зину и даже успел перехватить в ее заплаканных глазах мигнувший нежданной радостью огонек.
Чей-то голос изломался от радости.
— Петруха — вот он!
Собрание кончилось поздно. Когда ребята шумно покидали клуб, в лесу было темно и глухо. Беззвездное небо грозилось дождем.
На хмурой осине, что стоит на берегу оврага за слесаркой, зорко горят глаза полярной совы — она только-только прилетела сюда, к месту своей зимовки. Но что же случилось с этими знакомыми дебрями? Раньше было не так. Раньше она была хозяйкой в здешнем лесу: все замирало перед ней, все пряталось. А теперь? Кругом неслыханные звуки и светло до темноты в глазах.
Чутьем хищника поняла птица, что в благодатной чащобе ей уже не житье. Она мигнула раз, другой, затем снялась с дерева и на огромных бесшумных крыльях метнулась от поселка. Как бы стремительно ни уносили ее крылья, те странные звуки обгоняли и летели впереди нее.
РАССКАЗЫ
НЕОБХОДИМЫЕ ЛЮДИ
Малахову не понравились все трое, потому и говорил с ними сердито, неуступчиво, и скажи они, что уходят, не стал бы держать: идите — откуда пришли, в другом месте ищите простаков. Они же много перевидали таких, как Малахов, и вели себя с упрямой степенностью, сознавая, что ему без них не обойтись: позовет не сегодня — так завтра. Цену сразу положили большую и тоже ни рубля не хотели скостить, тоже рядились не как частники. Косарев, старший артельщик, в заношенном полушубке, подпоясанном широким твердым ремнем, сидел у председательского стола и катал в куцых пальцах папиросу, обсыпая полы своего полушубка табаком. Не поднимая глаз на Малахова вроде смущался, но гнул свое:
— Гордей Иванович, нам иначе нельзя. Везде так. Это только кажется — гребем. При нашей работе на одних харчах что проешь! А домой? Ты ведь нам мяса да молока дешевле других не продашь?
— Не продам.
— Вот то-то и оно. Значит, сколь положили, столь и положили. Лишку не берем. Лишку нам не надо. Зачем нам лишку…
Старший артельщик Косарев — говорун плохой. Запутался на последнем слове, потупил глаза и стал разглаживать на столе вытертое и пропыленное сукно. Он ждал, что скажет председатель. Однако тот молчал. И тогда стоявший у косяка рослый плотник Братанов, молодой, лысый и багровый, с детскими синими глазами, заговорил, все более краснея от раздражения и обращаясь к Косареву так, будто тут вовсе не было председателя:
— Ты, Михаил, ему скажи, мы не застрахованы. Случись с нами какая штука — он в стороне. Я, может, невзначай, а может, шутя, любя, нарочно себе ногу оттяпаю, и никто мне не заплатит. Скажи это ему, Михаил.
— Чего сказывать, — повел Косарев плечом. — Он сам не глухой.
У печки на стуле сидел третий, Иван Квасоваров. Положив ногу на ногу, он читал журнал «Свиноводство». Листал уже не по первому разу и ни на чем не мог остановиться. Квасоварову под сорок. Он сух, черняв, под коричневой крепкой кожей каменеют крупные желваки. Он не сказал еще ни слова, но в том, как он без внимания листал журнал, в том, как выжидательно косились на него Косарев, старший артельщик, и молодой плотник Братанов, председатель Малахов угадывает, что сухопарый и есть главная фигура в наемной бригаде. Малахов вообще не любил поджарых. У таких, как Квасоваров, почему-то не растет борода, но зато они очень самоуверенны, то ли от крепкого здоровья, а вернее, от глупости.
— Нам иначе нельзя, — опять пошевелил плечом Косарев. С заботным вздохом поскреб правый бок седой бороды.
Малахов, не поднимаясь с места, дотянулся до своей суконной фуражки на подоконнике: приготовился надеть ее, держа в обеих руках за козырек и узкий засаленный околыш.
— Жили мы, мужички, без вас — и еще проживем. А кто вас набаловал рублем — руки бы тому отбить.
— Ты, Михаил, ему скажи, — опять волнуясь и краснея, заговорил рослый плотник, при этом он сердито нахлобучил шапку — стал вдруг меньше ростом. — Скажи ему, в «Калининце» мы поставили коровник, там молиться на нас собирались…
— Так уж и молиться? — всхохотнул Малахов и поглядел сперва на молодого плотника, потом на Квасоварова. — Небось всю наличность в колхозе забрали?
Квасоваров вдруг свернул журнал трубкой, сунул его на стол и твердым взглядом своих глаз, в смуглых тонких веках, уставился на Малахова.