Город встретил шумом, движением. Было приятно слиться с потоком пешеходов и идти в людской лавине. Подносившиеся железные набойки на сапогах бодро позванивали об асфальт. Что ни скажи, а правильно он сделал, что бросил деревню. И от Кати ушел без слюней — пусть знает Николая Крюкова.
На перекрестке двух больших улиц Николай долго стоял и смотрел, как мчатся автомобили и троллейбусы. Его, одетого в армейский бушлат, сапоги, дежуривший на углу милиционер принял за демобилизованного солдата и козырнул:
— Вам куда?
— Спасибо. Так я, загляделся немного. Да, скажите, пожалуйста, где бы перекусить немного?
— А вот видите дом с колоннами? Будьте добры — столовая.
В столовой продавали разливное пиво, и Крюков взял к обеду кружку свежего, пенистого. По всему телу прошлась бодрящая свежесть, и как рукой сняло усталость ночи.
Напротив за столом сидел востроносый, худощавый мужчина лет сорока, в заляпанной охрой и белилами куртке.
— А ты, солдатик, по всему видать, домой?
Крюков обрадовался собеседнику: ему страшно хотелось поговорить с кем-то, рассказать, что ему, Николаю, все нравится в городе: и шум, и суета, и столовая, и пиво, и рагу вот с жареным картофелем. Дома в Столбовом, все не так, поэтому и ответил соседу, будто отмахнулся от прошлого:
— Дом сам собой, а я сам собой.
— Из деревни, видать.
— Из ее самой.
— К городу хочешь причалить?
— Верно. Здесь жизнь. А там что…
— Застолбил по-солдатски. А чего ж тут валандаться. Где нравится, там и живи. Это ты правильно сказал, что здесь жизнь. Само собой. Куда пошел, что сделал — одному тебе известно.
Последними словами собеседник натолкнул Николая на мысль о Степане Палкине, так неприятно походившем в тот вечер на пустую бутылку. «Подонок, — мысленно обругал Николай собеседника. — В деревне вы, сволочи, все на виду. А здесь раздолье вам».
Остроносый улыбнулся тонкой улыбкой, маленькими сладкими глоточками отпил из стакана и самозабвенно продолжал:
— Летом крестьянину — страда, рубаха от поту горит, а горожанину — очередной отпуск.
— По-вашему, дядя, в городе живи да радуйся. А работать?
— Работа — не волк, в лес не убежит. Главное тут — деньги.
— Ну, это вы что-то загнули.
— Ты еще не притерт, солдатик, потому и скрипишь малость. «Загнули». Поживешь в городе — сам загинать станешь.
— А ведь ты, дядя, видать, маляр-халтурщик. — Крюков назвал востроносого на «ты» и прямо поглядел ему в глаза. Это не понравилось собеседнику.
— Ты, раздолбай деревенский, чего лаешься? Какой я тебе халтурщик?
— Как ты меня назвал?
— Раздолбай…
— Есть, дядечка, такое село — Столбовое называется. Так вот, попадись ты мне там, я бы тебя причесал.
Ушел Крюков из столовой, даже не взглянув на востроносого, но голос его, вкрадчивый, долго звучал в ушах: «Работа — не волк, в лес не убежит. Главное тут — деньги». «Врешь, синегубый. Я тоже приехал зашибить лишнюю копейку. Но молиться на нее не буду. Буду работать, не жалея сил. Приоденусь, в Столбовом побываю. Не в бушлате, конечно. Нет, Николай Крюков хорошо знает, что ему надо в городе. Прежде всего работа, а деньги придут».
V
Лукерья Ивановна, тетка Николая по матери, жила на окраине города по переулку Заозерному, в маленьком домике, спрятанном в голых кустах сирени и черемухи. Над крутой заснеженной крышей на кривом шесте покачивался скворечник с веткой березы. В щели дощатых сенок намело снегу — он прикипел к шатким ступенькам и звонко скрипел под ногой.
— Ох, ох, — всхлопнула руками Лукерья Ивановна, увидев племянника. — В гости приехал? Ну и ну. Проходи. Раздевайся. А я тут прихворнула. Уж ты не обессудь: скажешь, грязно у тетки. Сейчас я мало-мало оклемалась, приберусь. Ногами вот, Коленька, маюсь. Сам знаешь, тридцать лет у кухонной плиты выстояно. Шутка сказать. Да ты садись.
Боязливо и чутко ступая на ноги, Лукерья Ивановна радостно хлопотала на кухне, у стола, допытываясь:
— Значит, жить приехал? Ох, чудеса в решете. Живи пока у меня. Вдвоем веселее. Только убежишь ведь. До любой работы далеко тут. Та же деревня. А я привыкла к своему углу. Квартиру давали — отказалась. Свой угол — в нем и умру. В Столбовом-то небось все было под боком: и дом, и работа, и клуб.
— Там и еще кое-что было, — неопределенно усмехнулся Николай, и по глазам его Лукерья Ивановна поняла: была подруга и нет ее теперь. Разлад какой-то вышел. Но об этом не расспрашивала: надо будет — сам расскажет.
— Подвигайся, Коля, к столу. Будем пить чай. — Она внесла и поставила на стол светлый самоварчик, только что из-под трубы, еще кипевший ключом. Дохнуло тонким дымком еще не сгоревшей в трубе сосновой щепки.
Новая жизнь началась складно. Дня три или четыре Николай с топором в руках охаживал вокруг домика: заделывал в стенах щели, поправил порожки, перевесил покосившиеся наличники. Перед окнами и во дворе убрал снег, размел дорожки. Лукерье Ивановне по душе пришлось хозяйственное тюканье топора. Хвалила она Николая, лаская его большими усталыми глазами:
— Ловок ты, парень. Слышу, то тут топорик твой звенькает, то там. Ах, мужицкие руки — как с ними надежно на свете.
Затем ездил и ходил по городу, искал работу. Люди требовались везде, но подходящего долго не подвертывалось: то зарплата мала, то далеко от дома, то предлагали учиться на токаря или штукатура. Ему, первоклассному трактористу, и вдруг переучиваться. Нет, это совсем не устраивало Крюкова.
«Вон он, город-то, — бодро думалось Николаю. — И какой только работы нет — в глазах рябит. За что хочешь, за то и берись». Устроился все-таки по специальности, трактористом, на шиноремонтный завод.
Около часу уходило у него на дорогу до работы, но постоянная толкотня в трамвае, широкий поток у проходной завода нравились Николаю.
Работа по сравнению с колхозной проще простого. Он водил трактор «Беларусь» по асфальтированным дорожкам заводского двора, перевозил на прицепе автомобильные шины из склада в цехи и обратно. Заработок шел приличный.
Жизнь постепенно выравнивалась, только ощущался в ней какой-то провал, который не могли заполнить ни кино, ни книги, ни даже работа. Когда оставался один, то чаще всего вспоминал Катю. Да, ее-то ему и не хватало. А как бы хорошо они могли устроиться в этом тихом домике!
В первых своих письмах Николай восторженно рассказал Кате о городе, работе, домике тетки Лукерьи Ивановны. О своей обиде даже словечком не обмолвился, будто и не было между ними размолвки. Зато горячо и настойчиво просил ее, уговаривал, умолял приехать к нему. В одном из писем с радостью сообщил, что от второй получки сумел приберечь три десятки на костюм.
На все его письма Катя ответила одним сдержанным письмом, а в заключение, словно чужому, написала:
«Для вас со Степаном тряпки дороже человека. Оставайтесь уж с ними. Я знала, что ты никогда меня не понимал, а значит, и не любил. Не поехала я с тобой и правильно сделала».
«Приедешь, — самоуверенно рассуждал Николай. — Приедешь. Не приедешь, куплю тебе, Катенька, шубу с лисьим воротником, явлюсь в Столбовое сам и заберу тебя. А пока писать не стану. У меня тоже есть гордость. Сделаю выдержку. Вы, девчонки, народ такой: чем больше вам поклонов, тем больше у вас спеси. Помолчим пока».
VI
Бойко гоняет Николай Крюков по двору свой легкий на больших мягких колесах трактор. Только иногда падает в сердце дума о прошлом и взгрустнется парню: ведь прожитого всегда немного жаль. Там, в Столбовом, Крюков пахал землю: лишняя борозда — клин пшеницы. Хлеб! Год на год не приходится, но если посеял, все равно жди урожая. Что-то выйдет на круг. А что? Как праздника ждешь того дня, когда перевалишь межу поля и сделаешь на комбайне первый круг!
Здесь скучно: шины и шины. Катай их без конца и края. Мертвый груз.
Наступила весна. В городе она быстрехонько покончила со снегом и переулки окраин залила грязью. Вечерами дурманяще пахло землей, и запах этот томил, тревожил крестьянскую душу Крюкова. Вернувшись домой с работы, он брался за лопату и копал Лукерье Ивановне огород, копал с жадностью, обливаясь потом.