Зоя хорошо закончила школу крестьянской молодежи и по совету учителей уехала учиться в Карагай. Не по годам рослую и не по росту худую девушку встретили в городской школе насмешками. За то, что была она нескладна и угловата, за то, что не умела говорить «по-городски», ее прозвали деревней. Сколько слез и горя принесла Зое эта безобидная кличка!
За горечь, принятую от ребят, Зоя мстила им хорошей учебой, неотвержимо доказывая, что она, «деревня», ничуть не хуже всех прочих. Но вместе с тем самолюбие заставило ее ревностно искоренить в себе все, что хоть капельку напоминало о прошлом. Деревня сделалась для Зои даже ненавистной. Девушка не только не ездила домой, но и письма писала туда по крайней нужде.
Позднее Вигасова несколько раз собиралась побывать на родине, но не нашла времени, да и не было большого желания. Потом умерла мать. Узнала об этом Зоя Яковлевна месяц спустя, потому что была в отъезде, и совсем порвала нити с прошлым. Правда, лет пять или шесть назад от сестры пришло письмо, в котором она рассказывала о гибели в тайге мужа Никона и своем вдовьем житье. Вот и все.
«Боже мой», — вздохнула Зоя Яковлевна, возвращаясь к действительности, и, как постороннему, вслух сказала себе:
— Ты понимаешь, Зоя, что ушел из жизни твой последний родной человек. Ни родства у тебя теперь, ни привязанностей. Наука? Что наука. Ничего у тебя нет.
«Но что же делать? — судорожно спохватилась она. — Что? Не ездить. Дать телеграмму, что выехать не могу. — Почему? Больна? Ложь. Еду».
Директор института, в котором работала Вигасова, жил в доме рядом. Поэтому Зоя Яковлевна торопливо припудрила синие подглазницы и побежала к нему за разрешением на выезд.
Алексей Федорович Молотилов, человек огромного роста, с большими воловьими глазами на крупном лице, поклонился Зое Яковлевне и, откинув лысую голову на левое плечо, сочувственно выслушал ее.
— М-да, печально. Очень даже печально, — отозвался он и, чмокнув губами, умолк, потому что продолжать разговор далее было нельзя. Где-то в одной из комнат большой молотиловской квартиры, сотрясая стекла в рамах, загремел радиоприемник. Алексей Федорович виновато улыбнулся гостье и, открыв дверь, вошел в комнату, откуда доносились звуки марша.
— Понимаете, — с той же извиняющейся улыбкой начал он, вернувшись, — купил вчера приемник, так Владимиру, сыну, понимаете, обязательно надо все из него выжать. Балуется ребенок.
Владимир почти тут же появился сам на пороге двери. По отцу рослый и плечистый, с пухлым, розовощеким лицом, он нагловато оглядел гостью и сказал:
— Вы извините папу, что он не пригласил вас в комнаты. Он всегда рассеян.
— Да, да, — подхватил Алексей Федорович, — мальчик прав. Извините. Желаю вам счастливого возвращения. И не расстраивайтесь очень. Берегите себя.
IX
Когда зарыли могилу матери, кто-то из женщин за спиной Петьки жалостливо сказал:
— Мальчонка-то, только подумать, круглой сиротинкой остался.
Давно не слышанное слово «сиротинка» ударило в самое сердце Петьку. Он чувствовал, что на стонущий голос женщины вздохом отозвались все, стоявшие у могилы. И ему теперь нечем защищаться: ведь он, действительно, остался один. У него нет ни отца, ни матери. Ему казалось, что чужие люди с интересом и жалостью разглядывают его, круглого сироту. «Кто это назвал так? Узнать бы и выбить ночью все окна», — зло думал Петька.
Будто через изморось он видел, как несколько черных старушек копошились возле могилы, любовно убирая ее еловыми и пихтовыми ветками.
Среди ползущего бабьего шепота и вздохов Петька больше не мог стоять. Сутулясь и утягивая руки в рукава пальто, он шаг за шагом сторонился людей и вдруг, оказавшись за кустами шиповника, быстро пошел с кладбища. Мысль у него была одна — скорее к дяде Зотею.
— Значит, схоронили? — спросил Зотей, сидя верхом на пороге кузницы. — Прямая была женщина. Могла говорить правду: сама по правде жила. А хоронить я ее не пошел. Не могу хоронить людей. Ты не плачешь? Это плохо. Накипь на сердце бывает. Она, эта накинь, трудней изживается. Ты поплачь — полегчает небось.
Ночевать Зотей Егорович взял Петьку к себе. Уложил его на полати и сказал:
— Спи, сынок. Погоди, пойдет твое горе на убыль. У ребят горе, как воробьиный нос, короткое.
Утром Петьку разбудил женский голос, который чем-то был схож с голосом матери. Он, слабый и незнакомый, заставил мальчишку насторожиться.
— Очень жаль, что я запоздала. Я так, однако, торопилась — и вот…
— Может, откопать ее, — вставил дядя Зотей.
— Нет, что вы. Зачем тревожить. Нехорошо как-то.
— Оно, конечно. Уж раз предано земле — тут шабаш.
— А Петю я думаю взять к себе. Усыновить. Ведь он тут всем чужой.
— Эвон как! — живо откликнулся Зотей. — Это вы, Зоя Яковлевна, очень правильно рассудили. Он мальчонка башковитый и должен далеко пойти. Я уж смекал к себе его взять, да жена у меня больна. Ходить за ним некому. А вы очень правильно рассудили. Проходите, Зоя Яковлевна, в горницу. Я сейчас самовар поставлю и его разбужу.
Петька слышал, как из избы в горницу проскрипели туфли, а на краю полатей, шумно дыша табачищем, показалась голова Зотея.
— Петюшка, слышь, что я говорю? Вставай. Родная тетка к тебе приехала. Материна сестра. Вставай.
И вот стоит перед Зоей Яковлевной ее племянник. Умыт, причесан, в сером, испачканном чернилами, пиджачке, в залатанных штанах и сапогах из толстой кожи. У мальчика скуластое конопатое лицо и глубокие синие глаза, в которых прижилась какая-то недетская дума. «Ни дать, ни взять, маленький мужичок», — подумала Зоя Яковлевна.
— Здравствуй, Петя. Ты знаешь — кто я?
— Знаю. Рассказывала мама.
— Вот даже как, — воскликнула Зоя Яковлевна и улыбнулась. Мальчик понравился ей. Зато племяннику его тетка сразу не пришлась по душе. Худая, высокая, со старческими подглазницами, она почему-то напомнила Петьке бабку Степаниду.
— Ты садись, Петя, — продолжала с той же ласковой улыбкой Зоя Яковлевна. — Вот так. Ну, как ты учишься, Петя?
— Когда как.
Петька смотрел прямо и сурово в лицо тетки, а на вопросы ее отвечал быстро, будто заранее готовился к этому разговору.
— А я приехала, Петя, чтоб увезти тебя с собой, в город. Совсем. Я — родная тетка и хочу заменить тебе маму, свою сестру.
— Я не поеду.
— Это почему же, Петя, — смутилась Зоя Яковлевна, не ожидавшая от ребенка столь решительного отказа.
— Не поеду — и все.
— Странно, однако же.
Петька умолк. Тут у него школа, кругом друзья, лес, рыбная Крутиха — река, выезды в ночное, кузница, к которой он привязался. А там, в городе? Там все — неизвестность, и она, эта неизвестность, пугает мальчика.
— Так какое же наше решение? — слышит Петька, будто сквозь сон, вопрос Зои Яковлевны и поднимает глаза на дядю Зотея: в них великая мольба к доброму кузнецу, может, поймет он Петькино горе. А кузнец говорил:
— Ты, Петруха, давай не супротивься. Вот слушай, что говорит Зоя Яковлевна, да соглашайся. Потом спасибо ей скажешь. Ведь человеком будешь. Только подумать.
Петька сверкнул глазом на Зотея и выскочил из горницы.
— Нелегко ему, понять опять же надо, — качнул головой кузнец и повторил: — А мальчонка он славный.
А Петька ушел за колодец, лег там в пахучую ромашку, зарылся в нее лицом и, тяжело обиженный Зотеем, думал: «Вытолкнул. Пожалел куска хлеба. Вытолкнул. А еще говорил сколько раз: первостатейный кузнец из тебя, Петруха, выйдет. Врал, стало быть. В добрые входил. А тут все забыл. Поезжай. Спасибо скажешь. За что?»
В дорогу собирались на прежней квартире у Лидии Павловны. Петька был угрюм, вял. Ничто не согревало его, и впереди не было никаких надежд. Сама хозяйка помогла Зое Яковлевне уложить вещи, совала в ее дорожный чемодан только что вынутые из печи клюквенные пирожки и смахивала с темных глаз набегавшие слезы.
Мальчику все время казалось, что вот умная и решительная Лидия Павловна, которой побаивалась даже мать, вдруг возьмет и властно скажет: «Ладно, Зоя Яковлевна, поезжайте одна, а мальчонку я оставлю у себя».