— Пойдемте гулять.
— Сейчас? — она не удивилась.
— Да. Прямо по дождю. Что он нам. Вы попадали когда-нибудь под ливень в поле?
— Конечно.
— Кругом поле и поле, а дождь полощет — спасу нет. И ты один-одинешенек на всем белом свете…
— А потом прибежишь домой, — подхватила она с тем же упоением, — и так хорошо сделается — не скажешь.
Они переглянулись, враз поднялись со ступенек и шагнули за порог сенок. По-летнему теплый, благодатный дождь встретил и в один миг окатил их обильными струями. А они будто не заметили его. Они улыбались себе и своей неожиданной близости.
А дождь лил.
С той поры они стали часто встречаться, находя живой разговор, приятный для обоих, о деревне.
Однажды, когда сидели на траве в дальних загородных лугах, Лена вдруг сказала Николаю:
— Жалко мне тебя, Коля. Жалко, говорю, родной мой. Какой-то ты потерянный. Ты обиделся? Ну, не сердись. Милый. Я так привязалась к тебе…
Потом жадно и горячо начала целовать его лицо, приговаривая:
— Поедем к нам, Николенька… Ко мне на родину. Я знаю, ты любишь деревню. Ведь ты же о ней думаешь. А как у нас хорошо! Ты будешь всегда-всегда со мной. Я перестану болеть за тебя. У нас в Ириме…
Она, откинув голову, с тихой улыбкой на влажных разгоряченных губах, продолжала:
— У нас в Ириме ширь полевая — боже мой! Речка Выданкой называется. Вся она в белой черемухе, будто невеста под венцом. Потому, говорят, ее и назвали как невесту — Выданка.
«Край-то свой как любит, — думал он. — Тянет к себе. Манит. А у нас в Столбовом — как? Наш край разве какому уступит? Нет. Что и говорить. Зачем же мы хвалим свои родные места, если бросили их? Зачем?»
— Ты молчишь, Коля?
— Думаю.
— О чем же?
— О твоих словах. О нас, вернее. Вот ты всегда какими-то особыми сердечными словами говоришь о своей родине. А уехала оттуда — почему?
— Что же нам, девчонкам, делать, если вы, парни, бежите из деревни. В армию сходили — и в город. А счастье, Коля, на двоих дается. Куда вы — туда и мы. А дел-то сейчас в деревне уйма! Уедем, Коля? А? Там у меня мать. Домой вернуться никогда не поздно. Она встретит нас. Поглядел бы ты — кругом у нас поля, поля…
Николай слушал певучий голос Лены, а в задумчивости ему казалось, что это Катя зовет его к себе, домой, к родным полям.
— Домой вернуться никогда не поздно… Кругом у нас поля, поля… — слышал он ее слова, а думал о своем Столбовом. «За Лосиной заимкой нынче должен быть хороший урожай. Зябь я пахал августовскую…» — И опять вплетался в его мысли голос Лены: — «Домой вернуться никогда не поздно».
Девушка каждый день приходила в домик на улице Заозерной и ждала возвращения Николая с работы. Они шли на заросшую лопухами межу огорода, садились там в пахучую зелень и сидели до глубокой ночи. По небу в стороне заката метались подслеповатые зарницы. Над огородами туда и сюда качался слабый сонный ветерок — вместе с ним ходили волнами запахи ромашки и укропа.
Лена зябко куталась в Николаев пиджак и просила:
— Что уж тянуть-то нам, Коля. Поедем давай. Истомилась я.
— Растормошила меня. Я до тебя думал, приехал в город, окопался тут и ни в жизнь не отступлюсь. По-солдатски, умру, но шагу вспять не сделаю. А теперь вроде на незнакомой дороге из телеги выпал. Честное слово. Куда качнуться — не знаю. Ну, уеду в деревню — ведь это опять корова, кабанчики, куры, огородишко. Это же вечное батрачество.
— Все так, — печально качнула головой Лена. — В деревне без хозяйства — тоже не жизнь.
— Без хозяйства тебе и имени другого не будет как лентяй. А ведь за покос, за копешку сена председатель или бригадир не знают, что с тобой сделать. Нет, не зови… И другую жизнь душа не принимает. Живешь как на обочине.
— Славный ты, родной мой, — шептала девушка. — А я, Коленька, матери написала, что мы приедем к ней, ты и я. Старуха ночей не спит небось от радости и ожидания. Тоскливо ей одной.
Лена прижалась к Николаю, хотела поцеловать его, но он решительно отстранился.
— Ну, хорошо, Коля. Ну, не поедем. Что ж, ведь и здесь жить можно. Но давай хоть в гости к маме съездим. Хоть на недельку.
— Думаешь, понравится — и останется Николай, да? Нет.
— Ты человек вольный. Эх, Коля! Была бы моя власть — в цепи бы тебя заковала и увезла к себе. И была бы я счастлива на веки вечные. Ты думаешь, не вижу, что в мыслях-то тебя нету возле меня. Нету. Ведь так, Коля, признайся?
Она приблизила свои глаза к его глазам так, что он сумел прочесть в них мольбу, и вдруг сказал то, чего не хотел говорить:
— Верно, Лена. Вижу тебя, а думаю… Да о своем думаю.
— О ней?
— И о ней. Ты понимаешь, как это…
Лена бросила со своих плеч пиджак Николая и заговорила нервно, с тяжелым придыханием:
— Хватит об этом. Прошлое со мной вспомнил…
Девушка отвернулась и опустила плечи. Только что веселая, была она в эту минуту безутешно обиженной.
— Но я не плачу, — снова заговорила она, тряхнув головой, и, действительно, слез в ее голосе не было: — Сердце мне, Коленька, сразу говорило, что на чужую тропинку я набрела. Да и где она своя или чужая. На тебя, милый, я зла не имею. А та, твоя… видать, присушила тебя, да ведь счастья-то тебе с нею не будет. Не любит она тебя, Коленька. Город ли, деревня ли — главное-то человек. А я буду думать, что ничего и не было.
VIII
Прошла неделя. Другая. Минуло и лето. А Лена не появлялась в доме Лукерьи Ивановны. Николай тосковал по ней, ждал ее прихода, но сам встреч не искал.
С уходом Лены Николай острее почувствовал свое одиночество. Упрямое молчание Кати не давало ему покоя. Былая самоуверенность его сменилась тревогой: Катя не сдавалась на измор. Что же она затаила? Что?
Николай в нетерпеливом ожидании послал в Столбовое одно за другим три письма. Ответа на них не было.
Однажды, возвращаясь с работы, Крюков в трамвае встретил Степана Палкина.
— Здравствуй, Никола. Здравствуй, — с радостью схватил он руку земляка. — Сколько лет, сколько зим не виделись. Ну, как оно, «ничего»?
Пока Палкин, улыбаясь и шмыгая носом, сыпал приветствия, Николай молча разглядывал его. На нем была надета та же, но изрядно потрепанная шапка, такого же достоинства полупальто с грязными отворотами и без двух пуговиц наверху. Был он, видимо, с похмелья, потому что безмерно болтал:
— С завода меня, Никола, вышибли, как пробку. Сегодня уже третья неделя пошла. Почему вышибли? Принимал лишка. Подбился я. Еду вот на базар — может, толкну. — Он брякнул связкой медных водопроводных патрубков и вдруг перестал улыбаться, тяжело вздохнул: — Завербовался я, Никола, на шахты. Еду скоро. А что делать? Был недавно в Столбовом — там хотел приколоться, да раздумал. Скажут, везде перемотался, а теплей Столбового нигде не приняли. Ну их. А живут там здорово. Просто здорово. А ты как? Постой. О сестренке-то, Катьке, я того… не рассказал. Да. Вышла замуж она за Димку Мокшина. Ты знаешь ведь, он сох по ней с пеленок. О тебе, рассказывала мать, часто она вспоминала. А ты эвон какой стал.
Медленно, хлопьями ложился на землю снег. Медленно, в раздумье, шел Николай Крюков по мягкому ковру. И в голове его, как эти снежинки, кружились, качались холодные, тоскливые мысли, и было ясное сознание того, что в сегодняшний вечер что-то навечно потеряно. Навсегда.
ЧУЖИЕ ГРЕХИ
Абдуллай Хазиев — длинный, нескладный татарин, с черной, как голенище сапога, шеей и добрым, покорным лицом. Ходит он всегда в кожаной вытертой шапке, которую почтительно снимает при встрече с людьми:
— Здравствуешь, — говорит он и улыбается доброй, широкой улыбкой.
Абдуллай работает в совхозе. Но в свободное время не прочь взяться за любое побочное дело: зимой из колотых плашек мастерит бочки по подряду в химлесхозе; весной рубит дрова для сельского Совета, школы и учителей; о лете и говорить нечего — все живут покосом, косит сено и Абдуллай; осенью со своей многочисленной семьей копает картошку: девять ведер совхозу, одно себе. Просит Абдуллай обычно самый дальний участок и убирает его так, что люди не нахвалятся: