— Дурак ты, — совсем осердился Свяжин, и усы его будто приподнялись, ощетинились. — Да это беда с человеком стряслась. Беда! А он — «смех», «всякое могут подумать». Эх ты, кострика крапивная. Сам ёж, так думаешь, все такие. Эту дурь из головы выбрось. Слышишь? Эх, парень, парень. Сиди давай.
Илья Васильевич встал на ноги, подправил на голове фуражку и, приминая сапожищами упрямый водянистый мох, бросился в сторону становья, откуда падала тяжелая и частая дробь работающего движка.
В лесосеке, как назло, не оказалось ни одной лошади, и в поселок Петруху отправили на трелевочном тракторе. Тракторист Виктор Покатилов, увидев обильно просочившуюся кровь через тряпки, намотанные на сторожевской ноге, с места рванул машину на предельной скорости. За все три километра до поселка он не обронил ни слова — торопился, ловко крутил машину меж пней, деревьев и мочеточин. Петруха глаз не поднял на Виктора. Лучше бы ему на карачках ползти из делянки, чем кататься пассажиром на рабочем тракторе. Пропади все пропадом.
Трактор остановился у маленького, собранного из щитов домика, где размещался медицинский пункт. На низкое крылечко выбежала девушка-фельдшер, Маруся Плетнева. Она, забыв застегнуть халат, почти на руки приняла Сторожева, помогла ему сойти на землю и вместе с Виктором ввела его в домик. Уходя, Покатилов пообещал:
— Мы зайдем к тебе, Сторожев. Вечером уж.
«На черта ты мне нужен!» — едва не выкрикнул Сторожев.
Как только Петрухе перевязали рану, он умылся и, грубо отказавшись от помощи Плетневой, на здоровой ноге ускакал в соседнюю комнату и, не раздеваясь, пал на кровать.
К вечеру рана заболела неуемной болью. Нога отяжелела и налилась жаром. В неуютной душе парня совсем померкло. Как назло, память из вороха прожитого выдергивает самое ненужное. Вот вчерашний день. Воскресенье. Дождь. У ребят веселье: почти все они получили из дому письма. Потом сами сели писать. Только вчера, пожалуй, Сторожев понял, что такое получить письмо…
Дом, как свинцом, налит тяжелой тишиной. Петруха невольно прислушивается к наружным звукам. У столовой давно отгремел железный умывальник — ребята сидят за ужином. Чуть попозже, на грани сумерек, баянист Сережа Поляков потревожит вальсом тихую вечернюю зарю, и взгрустнется новоселам по родной сторонке, где впервые услышан этот вальс. Потом начнутся танцы — и до грусти ли тут!
Петруха слышит, как по дороге к медпункту идут люди, громко переговариваясь. Сплетаются не два и даже не три голоса. Много голосов. Скрипят ступеньки, распахивается дверь, и дом гудит от звуков, как барабан. Стук в дверь Петрухиной комнаты и — вваливается, утихая на пороге, большая толпа гостей.
— Тш, — шикает на всех строгий девичий голос.
— Может, он спит?
— Закрывайте дверь, черти, — комарье набьется.
К Петрухе, лежавшему поверх одеяла лицом к стене, наклонился Виктор Покатилов и, коснувшись плеча его, спросил:
— Петь, спишь, а?
— Что вам от меня надо, что? — вскинулся Петруха. Все притихли. У кого-то из рук вывалилась и грохнула о пол консервная банка. Тишина.
— Ты лежи, Петь, — снова заговорил Виктор. — Мы пришли к тебе в гости. Ребята и девчата принесли тебе кое-что поесть, и вообще… Ты бери все это, как свое. Мы здесь одна семья. Радость или горе у кого — это радость и горе у всех. Так, что ли, ребята?
— Правильно.
— Точно.
Вдруг в легкий шум и говор молодежи откуда-то с улицы вломился неустоявшийся бас Кости Околоко:
— Ребя! Ура! У Сторожева и Молотилова за месяц самая высокая выработка. Вот только что Крутых подсчитал. Где он, Петруха-то?
Костя протиснулся было вперед, но его остановил Покатилов:
— Чего лезешь? Сказал — слышали.
— А он? Ему-то надо знать. Для него это лучшее лекарство.
Тому, что происходило в комнате, Петруха верил и не верил. Он все смотрел в желтую деревянную стену, будто украшенную розовыми сучками, и ему еще было стыдно показать ребятам глаза. В то же время сознавал, что лежать колодой перед добрыми людьми нельзя.
Будто властная сила совсем легко подняла парня, он сел, влажными от жары и смущения глазами обвел притихших ребят и тихо сказал:
— Спасибо вам, ребята… Я постараюсь…
Он недосказал своей мысли — в комнату ураганным ветром бросило фельдшера Марусю Плетневу.
— Товарищи! Ребята! Да где же у вас совесть? Вы что? У человека температура к сорока, а вы? А ну, марш!
Выходили на цыпочках, боясь даже одеждой задеть дверь или стену.
— А как его перевернуло, — сказал кто-то за дверьми.
— Жалко парня.
В этот вечер в поселке было тихо. Петрухе иногда мерещилось, что в сумеречном воздухе разливается баян Сережи Полякова, но в самом деле музыки в поселке не было.
Два следующих дня Сторожев валялся в жарком забытьи. Лицо его пожелтело, из-за натянутой кожи сильнее прежнего выпирали скулы. Он часто, казалось через силу, раздирал спекшиеся губы и просил воды или выкрикивал в диком испуге:
— Я боюсь его! Тереха!
Утром третьего дня он проснулся с ясным, здоровым сознанием. Было часов пять утра. Солнце только еще взбиралось на небосвод. Петруха дотянулся до створки окна и толкнул ее — она раскрылась. Зыбкой лесной сыростью повеяло в лицо и грудь, запахло настоем трав, хвои.
Он огляделся и увидел на тумбочке и табуретке, рядом с его кроватью, лежат две плитки шоколада, пачка папирос «Люкс», банка с малиновым вареньем и еще банка с кистями красивого безароматного цветка иван-чая. Нет, это не во сне он видел ребят. Они были здесь. Они все и оставили.
Когда же еще у Петрухи было такое светлое, бодрящее чувство? Когда? Он улыбнулся бледной, бескровной улыбкой, вспомнив родной дом на хуторе Дуплянки. По утрам, когда мать открывала окна, так же вот пахло зеленью и прохладой…
Завтрак ему принесла Миля Калашникова. Розовощекая говорунья, она села у открытого окна и ни минуты не молчала:
— Ешь, ешь. Фаина Павловна приказала мне не уходить отсюда до тех пор, пока ты все это не слопаешь.
— А если лопну.
— Не бойся. Не лопнешь. Вон ты какой худой стал. Ты сейчас старайся больше кушать, — заботливо советовала она и, вскинув бровью, объявила:
— А тебя на доску Почета повесили…
— Положим, не меня.
— Тебя… — щуря черные улыбчивые глазки, она мотнула головой и поправилась: — Конечно не тебя. Твою фотографию. Ты там красивый, серьезный… Зина Полянкина просила привет тебе передать. Чего смотришь? Вот так я ей и скажу: услышал, Зинка, твое имя и перестал есть. Смотри.
Когда Миля убежала, Петруха долго лежал и все слышал ее веселый голос.
В четверг, поздно вечером, когда сестра медпункта уже закрыла дверь и ушла в свою комнату, в окно к Петрухе кто-то стукнул.
Это был Илья Васильевич. Он просил парня открыть окно. Едва расщепилась створка, Свяжин распахнул ее совсем, и на Сторожева пахнуло вином.
— Ты что, Илья Васильевич?
— Ничего я, парень, — улыбаясь, он мостился на подоконник, смешно подмигивая: — Я сегодня именинник. Пятьдесят лет мне стукнуло, полвека. Выпил и пошел к тебе, понаведоваться о твоем здоровье. Вот и пришел. Здравствуй, самосек.
Он достал из кармана початую бутылку вина, рюмку и поставил на подоконник. Сюда же положил кусок жареного мяса и соленый огурец. Выпить Петруха не отказался. Это понравилось Илье Васильевичу.
— Ты, Петька, славный парень. Славный. Угловат маленько, но оботрешься, я думаю. Со мной сейчас работает дружок твой, Мотовилов…
— Молотилов, — поправил Петруха.
— Да-да, Молотилов. Может парень работать, и силенка есть. Смекалки бы ему побольше. Знаешь, такой — мужицкой смекалки. М-да. И на уме он что-то держит. Таит что-то парень, ей-богу.
— Что все-таки?
— А черт его душу знает. Заперт он, как железный сундук в конторке у Тимофея Крутых. Не видно его. Давай, Петруха, становись скорее на ноги. Жду я тебя. Ловко с тобой работается. Эх, парень, — вздохнул он. — Скорей бы пора золотая — охота. Дай руку — я тебя научу этому делу. Сгоришь, парень, от радости. Что ты!..