Встав на колени у родника, он стал пить маленькими глотками, а потом, словно впервые увидел Кулика, удивленно и весело закричал:
— Что же это, брат, ты дрыхнешь-то так долго? Лентяй ты, Кулик, ей-богу, лентяй. А мы тут со своей супружницей разговор о тебе вели. Я слышал, ты велосипед хочешь себе покупать? Верно, конечно. Но тебе же денег-то колхозных за пастьбу не хватит. Там хлеб дадут да сено… Вот-вот, я об этом же говорю. Значит, мы решили с супружницей помочь тебе. Ты нам сейчас поможешь, а мы тебе заплатим, конечно.
— А телята?
— Телят, как раньше, будем пасти посменно. Сегодня их угнала Валентина. Ну что ты, дурачок?
— Я что, я согласен, дядя Ефим.
— По-соседски жить надо, Кулик. Ты мне, я тебе. Бери вон косу — я направил ее — и ступай за мной. Эх вы, глупыши.
Он подолом рубахи вытер мокрый лоб, из-под руки посмотрел на солнце и зашагал от становья.
Они шли по краю поляны, опушкой леса, чтобы не мять и не путать траву. Мальчик глядел и глазам своим не верил: почти вся огромная елань была окошена. И когда Рохля изловчился подвалить такую прорву травы! «Себе, — догадался Кулик. — С пупа сорвет».
Ефим Яковлевич росту небольшого, но крепок в кости, подсадист. Длинные руки у него налиты большой силой. Поэтому и косу он подобрал себе никак не меньше метра и насадил ее на длинное косовище. Машет ею Колодин неторопливо, но широко, всесокрушающе. Мокрая рубаха прилипла к спине, и видно, как ходят под нею бугристые в напряжении лопатки.
Дойдя до края елани, где высыпала из лесу березовая молодь, Колодин не останавливается, сбривает ее косой под самый корень, чтобы не засоряла покос. От лесу он сразу же возвращается по мягкой кошенине для нового захода. По пути острым концом косовища разбрасывает высокий валок травы — быстрей прохватит ветром и солнцем. В конце валка, откуда он снова начинает махать косой, Колодин останавливается, хозяйским глазом окидывает елань, рукавом рубахи осушает потное лицо и точит косу коротким, сломанным бруском. Сталь остро звенит, и звук этот слышен на другом конце поляны. Наконец, прокричав не то шутя, не то всерьез: «Кулик, ты плохо косишь!», — он неторопливо, но решительно заносит косу для удара со всего плеча.
Всю неделю работали в поте лица. Спали в сутки не более трех часов. Кулик, работник еще слабоватый, осунулся, под глазами синие мазки, но глаза веселы. Оброс и почернел сам Колодин. Каждый вечер стонала, жаловалась на поясницу Валентина Ивановна. Но была она добра и ни разу не обозвала своего мужа Рохлей. А он, преисполненный благодарности к ней, не жалел себя на работе.
— Ну вот, честь по чести, можно сказать, мы с сенцом, — не в силах скрыть улыбки, говорил Ефим Яковлевич.
— Не каркай, — оборвала его жена. — Привези его домой да смечи под крышу, а уж потом подумай, с сенцом ты или нет. Ну, это наше. Я все здоровье тут положила. Может, инвалидом стану. Ты мне его пуще головы береги. Слышал?
— А то.
Помешивая кашу над костром, Колодина нет-нет да и взглянет в ту сторону, где из-за березок виден бок высоченного зарода. Глаза ее теплятся довольством. Шуточное ли дело, за каких-то семь дней напластали сена — пяти коровам в зиму не сжевать. И погода не подвела, и травы хороши, и Кулик — парень работящий. Все отлично. Колодина понимает это, но ни тени радости на ее лице, с прямыми сомкнутыми бровями. Радоваться надо в душе — тогда меньше завистников. Однако благодушие выпирает из Колодиной, и она неуклюже шутит с Никулой:
— Что, Кулик, болят твои кости? Отмякнут: молодые. Сколько же тебе заплатить, а Кулик-Куличок?
— Сколько не жаль.
— Вишь ты, сколь не жаль. Хоть сколь — так жаль. Ха-ха.
Утром Валентина Ивановна ушла домой. Колодин проводил ее чуть ли не до половины дороги, а, возвращаясь, благодарно думал о ней. «Вот же черт-баба. Кругло все у ней обкатано. Разве бы я без нее заполучил столько сена? Тут и себе хватит и можно продать, зимой оно на вес золота пойдет. Вот тебе и Валентина Ивановна. А ты, Ефим Яковлевич, костишь ее и жадюгой и скрягой, а ведь если вдуматься… Вот я — рохля: тут закон».
К вечеру откуда-то с юга приползла гроза. Под небесный грохот и всполохи молний пролился короткий ливень. В логу зашумел поток. К сумеркам лес, воздух, земля отяжелели от влаги, примолкли, оглохли. Колодин лежал на своей постели, вслушивался в звенящий покой и соображал: «Ненастье установится, как пить дать. Никакого движения. Вот и комары поднялись — к ненастью».
За окном ожесточенно гундосили комары, будто у них разорили жилище.
Прав оказался Колодин: утром снова начался дождь, ровный, крупный, устойчивый. Лил он весь день. Вода в логу опять взыграла, затопила кусты. С большим трудом Ефим Яковлевич и Никула переправили обратно скот, еще с рассветом угнанный на ту сторону. Колодин раз десять переходил лог по горло в воде: спихивал телят в поток, ругал их, бил палкой по мордам, — но животные упорно не хотели идти в бурлящую воду, разбегались, свирепели, мычали.
Никула верхом на лошади, с хлыстом, стоял на середине потока, ниже переправы, и гнал к берегу телят, снесенных водой. Только поздно вечером под проливным дождем собрали все стадо в загон. Напуганные телята не ложились на мокрую землю, дико косили выпученными глазами на пастухов, тяжело вздымали бока.
Спать пастухи легли без ужина. Дождь все не унимался. На душе у обоих было тревожно — не спалось. Было слышно, как бродят телята по мокрому загону.
— Дядя Ефим! — тихонько позвал Никула.
— Ну?
— Не спите?
— Нет.
— За лог-то нам теперь не попасть.
— Само собой.
— А где же пасти?
— Эко ты, какой глупый. А я-то откуда могу знать?
— И что же теперь?
— Спи. Совсем не даешь уснуть, бестолковый, — осердился Колодин, но минут через пять поднялся и закурил. Долго огонек его папиросы прожигал темноту избушки. Когда он погас, Никула не помнит.
Как-то случилось так, что за всю жизнь Колодина никто ему не доверял ни больших дел, ни больших ценностей. И он в свою очередь, согласившись поехать на Подруб, не сознавал всей ответственности этого дела. Ну, размышлял он, теленок может потеряться или завалиться куда-нибудь. Это в конце концов не беда. Телок отыщется или спишут его, по крайней мере. А тут все стадо оказалось без кормов, под дождем — почти на краю гибели. Ефим Яковлевич ясно понял, за какое несметное богатство в ответе он. На мужика напала робость.
Раз начались затяжные дожди — значит, они будут лить две, а может, и три недели. Уж тут так. Чем же кормить скот на этом выбритом пятаке? Начнутся болезни. Падеж. И колхоз отнимет у Рохли все накошенное сено. За гибель скота, что ли, платить Колодину станут? Послать Кулика в деревню — глупый, да разве он доедет по такой дороге. А самому совсем нельзя. Всю ночь жег табак Ефим Яковлевич. Прикорнул только перед рассветом.
Правду говорят люди, что утро вечера мудренее. Утром, пройдя по своей кошенине, Колодин убедился, что на отаве скотина пока пробьется. Стоило ли горевать. Повеселевший Ефим Яковлевич укрепил изгородь вокруг своих зародов и приказал Кулику выгонять скот на елань.
Один за другим шли дни. И не переставая лили дожди. Телята худели на глазах. Им не хватало корму, а сырость под ногами и сверху окончательно изнуряла их.
— Дядя Ефим, — уж не раз с тревогой обращался Никула к Колодину. — Дядя Ефим, слышите вы? Делать надо что-то. Телят же ветром шатает. Дядя Ефим…
— Чего ты прилип, как банный лист. Будто я без тебя и не вижу. Обойдутся, говорю, они.
— Хоть бы подстилки им сухой…
— Иди к дьяволу, — рявкнул Рохля. — Каждый сопляк учит.
Раз утром Никула влетел в избушку и, взбудораженный, с дико округленными глазами, закричал:
— Скорее, скорее! Пеструшка и Маковка не встают. И жвачки нету у них.
Колодин кое-как накинул дождевик, к которому пришивал пуговицу, и так, не оторвав иглы, выскочил за Никулой на улицу. В углу загона лежали две телочки, понурив головы. Мокрая шерсть на них взъерошилась, в мутных глазах — мольба, покорность, смерть.