Литмир - Электронная Библиотека

— Все не налюбуешься на свою.

Он оглянулся: рядом незаметно к нему подсела Сима Большедворова, заветная подружка жениховой матери, маленькая, с большими покорными глазами:

— Чтой-то ты ее, свою, плохо одеваешь?

— Лучше чужую раздевать, чем одевать свою.

— Ой, Василий Никанорыч, на тебя это вовсе и не похоже. — Сима застыдилась и опустила глаза.

Потом кто-то поволок ее плясать, а Василий не видел ее в крутящейся толпе, но взгляд тихих, покорных глаз чувствовал на себе, и ему вдруг сделалось одиноко.

— Васька, — кричала Ирина, — пусть топают. Бей, бабы, балки — во какие положены! Во, да?

Она приносила на стол еду, выпивку, уносила опорожненную посуду, вытирала разлитое вино — мужики то на одном, то на другом конце застолья роняли и опрокидывали рюмки: но все, что ни делала она, делала как-то не видя, не замечая людей, ходила в каком-то тумане, плясала, не слушая музыки, и топала так сильно, что захлебывалась радиола.

Дом, казалось, раскатится по бревнышку только от одного шума. Никто никого не слушал, каждому хотелось петь, плясать, просто кричать. Пир горой — веселье гужом. Ирина тоже пыталась петь; топнув ногой так, будто беремя дров с рук бросила, она запела сильным деревянным голосом:

Мы с миленком спали в бане,
Журавли летели…

Дальше она не стала петь, только нехорошо улыбнулась и щелкнула пальцами. Дед Филипп, после недавней операции совсем не бравший в рот вина, пристально наблюдал за Ириной, а потом поймал ее за рукав и брякнул:

— Круги, Иришка, широкие даешь.

— Хоть и не пойму, дедко Филипп, о чем сепетишь, а скажу одно: дом я поставила, дочь замуж выдала, а осенью сына сдам в армию.

— Уж все так и ты. А Васька?

— Васька — весь за мной.

— Круги большие, говорю, даешь, а что близко, не видишь, — и ткнул бороденкой в стекло. Прямо против окна, на вытаявшем бревне, без утайки близко один к другому, сидели Василий Бряков и Сима Большедворова. Говорили о чем-то, отрешившись от общего веселья.

— Сима — бабочка вдовая, закогтит у тя мужика. — Дед Филипп широко открыл свой рот, тремя пальцами пошатал ослабевший зуб и, сглотив слюну, повторил: — Круги большие даешь, баба.

Опасения деда Филиппа развеселили Ирину. Она села рядом и зашептала ему в самое ухо, давясь горячим смехом:

— Уж если скажу, может, после слов таких и сходит, Василий-то. Да к кому идти-то, дедко? Глянь-ко, глянь, ведь там и смотреть-то не на что.

— Большие круги даешь, Иришка, — заладил свое дед Филипп, и ему вдруг расхотелось говорить с ней. «Скажи, какая несуразная. Ей: стрижено, она: брито».

От тепла на дворе и пара в доме двери так набухли, что Ирина, то и дело бегая в кладовку, с налета ударяла бедром двери, а утром после свадьбы у ней болело все тело, и, кроме дверей, она ни о чем другом не могла думать. То ей приходило на ум, что Василий из жидкого лесу поставил косяки, то не просушил и не проолифил доски, то связи не так скрепил и — вообще не в этом бы месте надо рубить двери…

«Большие круги даешь, Иришка», — вспомнила она и согласилась с дедом Филиппом: мое ли это дело? Я и постирай, я и бревно пособи поднять, я и о дверях заботься. И на работу надо, и в лавку, и телевизор, уж не помню, когда глядела. А он спит, как новорожденный, да если и не спит, так все равно как спит. Наградил господь…»

И еще были два события. Весной Василия избрали депутатом райсовета, а осенью ушел в армию сын. Ирина уволилась с работы и каждое утро, обрядившись в резиновые сапоги и свою лесную спецовку, уходила в огород копать за стеной амбара погреб. Василий иногда надевал свой орденоносный пиджак и уезжал в район по вызову. Случалось, и с ночевкой. В такие вечера в пустом доме Ирине делалось зябко и тоскливо. Прежде она не умела вспоминать мужа, теперь, в его отсутствие, думала о нем, ждала его. Но когда он переступал порог, выбритый, причесанный, при орденах, и садился к столу, положив на клеенку свои чистые руки, на Ирину накатывала злость. Она с утра до вечера ворочала землю, о камни и голыши зашибла все лопаты, а он там где-то блестел своей грудью.

— Теперь уж никто их и не носит. Только ты звякаешь напоказ.

— Ты это что вдруг взялась?

Но Ирина промолчала. Собирала на стол. И не ставила, а совала посуду. Пока он ел, курила на кухне, шумно выдувая дым в открытую вьюшку. Грубо и сухо откашливаясь, она решила пожаловаться ему, что ей тяжело, что она устает за день и что работам по дому нет конца. Вышла с кухни, села к столу, заглянула в его глаза и онемела: перед нею сидел совсем чужой человек, с глубокими и жесткими глазами.

— Ну вот что… — Василий так положил ложку, что Ирина в один миг поняла все, чего не могла понять за долгие годы. Василий скоро и решительно оделся, вышел в сени, снял с вешалки свою промасленную спецовку и спустился с крыльца. Ирина вдруг поверила, что он бросит ее, только одного не могла понять, почему он ничего не сказал: «Ну вот что…» — начал он и будто оступился. Ей хоть бы выскочить за ворота, крикнуть вдогонку — может, и сказал бы что, но она сидела, пораженная внезапностью всего случившегося.

Было начало ночи. Землю прихватило тихим молодым морозцем. Студеный воздух остро пах березовым дымом. В домах уже спали и не было огней. В Клиновке, на водокачке, работал движок. Василию казалось, что движок утихает и вот-вот смолкнет, но движок все тарахтел и тарахтел…

Василий дотянулся до рамы и постучал, мягко, бережно. Отошел, вглядываясь в черное окно. Подождал и снова подошел, увидел за отпотевшим стеклом что-то неясное, белеющее и начал махать рукой, прося чуть слышно:

— Открой, открой. Это я. Открой, Сима.

Ворота были заперты, и Сима, перед тем как открыть их, спросила:

— Пьян ты, что ли, Василь Никанорыч? Шел бы домой.

— Открой, — не съем, — улыбнулся Василий, а когда пошли в дом, попросил: — Огня не зажигай, пожалуйста.

— Что ты надумал, Василь Никанорыч? — Сима, в наброшенной на плечи шали, испуганно жалась в темный угол у печи. А он разделся, на ощупь повесил пальто, шапку, потом подошел к ней, взял ее за оголенные локти.

— Ты меня, Сима, возьми в квартиранты.

— На одну ночь?

— Я ушел из дома.

— Угорел ты, Василь Никанорыч.

В ее голосе ему почудилась скрытая радость, и он обрадовался сам своей решимости и непреклонности в задуманном:

— Ты брось мне что-нибудь, я лягу тут.

Она не видела движения его руки, но поняла, что он указал на половичок у печки.

— Может, вернешься. Сгоряча пал — сгоряча и встал. А утром через трубу обоих продернут. Обо мне-то ты подумал?

Она говорила все это и торопливо разоряла свою теплую вдовью постель. Подушку, матрасик с пружин забросила на печь, еще что-то унесла туда же. Когда она проходила мимо окна, Василий видел в смутном свете звездной ночи ее плечи и маленькую, гладко причесанную головку. То, что они одни, то, что они участвуют в каком-то молчаливом сговоре, то, что они давно думали об этом, сближало их.

— Ну вот, ложись, — сказала она и, не отходя от кровати, ждала, когда он разденется. Сидя на кромке постели, он разулся, снял рубашку и брюки, а она прибирала его одежду с молчаливой заботой, и было ей хорошо от того, что он рядом, но не трогает ее. Сама она залезла на печь и замолкла там на всю ночь и во всю ночь не сомкнула глаз. Все передумала. Брала самое худое, что ждет ее от баб и от Ирины. «Он тоже горемычный, — жалела она Василия. — Только и слышно, все она командует. Сама конская кость и его замордовала. Он, бедняга, и спал-то, поди, с топором за опояской… А ведь одно слово, дура ты, Симка. Дура и есть. Мужа с женой развела, все рассудила, а его себе присвоила. И правду люди сказывают: вдова — что сова, на все глаза пялит. Он вот проспится, да и был таков. Неуж с ума сойдет, дом бросит. Вот и выходит, дура ты, Симка».

Ей было горько и стыдно за себя, за свои мысли, но она не могла уж не думать о Василии и думала так, что сердце заходилось. Скажи бы он ей сейчас: «Иди ко мне. Что уж теперь, все едино — ославят», — и она бы пошла, наверно: принимать, так не напраслину. А он хороший, Василий-то, другой бы с намеками, с руками полез, а этот вон как. Они, такие-то, самые опасные: только и ладят — не хочешь, да сама идешь.

58
{"b":"823891","o":1}