Это — пример пародии, в которую включена другая пародия: госпожа Курдюкова, сама пародийный персонаж, пародирует речь русского человека, который хочет, чтобы его приняли за иностранца.
Возвращаясь снова к рецензии «Библиотеки для чтения» 1857 года, процитированной выше, напомним, что наибольшее возмущение рецензента вызвала чудовищная смесь простонародных русских выражений и слов с французскими, неправдоподобие языка Курдюковой, гротескность и эксцентричность отдельных сочетаний. Статья порицала самые основы поэтики Мятлева, самое существо его поэзии. «Курдюкова» показалась рецензенту арлекинадой, уличной, площадной забавой, какой она в общем и является, только, разумеется, с некоторыми уточнениями. Карнавал, который так ярко изображен в третьей книге поэмы, — явление нашей жизни чуждое, на улицах и на площадях у нас невозможное. Но принципиально то явление, которое M. M. Бахтин назвал «карнавализацией», чрезвычайно близко Мятлеву, и разве не одна из характерных черт этого явления заключается в переодевании, в «масочности», высмеивании и пародировании. Все эти черты, только с отрицательным знаком, отметил журнал Дружинина. Отрицательная оценка современниками того или иного явления тем и интересна, что она часто трактует как неприемлемые для хорошего вкуса те факты литературной жизни, те признаки произведения, которые как раз и составляют либо индивидуальное своеобразие его, либо те элементы нового, которые для него характерны.
В широком смысле слова вся поэма о Курдюковой — пародийна Стоит только просмотреть ее пересказы старинных легенд и преданий, которые записывает она, путешествуя по Рейну.
...Конечно,
Я сама люблю сердечно
Ле лежанды, ле баллад,
Петые на старый лад,
В старину как здесь любили,
Как амурились, как жили
Рыцари и ле контес,
И волшебник, лысый бес,
И красавицы младые,
И разбойники лихие...
Подобно тому как цитированное рассуждение о русском человеке, который стремится быть похожим на иностранца и разговаривает нелепейшими фразами вроде «же не манж па де ла репа», является кульминацией французско-тамбовского языка, в рассуждениях Курдюковой бывают моменты полной нелепицы, как бы кульминации нелепости и тупости:
Барон Дрейс, изобретатель
Дрезиены, мне приятель,
Вечно пьян, но беглый ум
Полон презатейных дум.
Ныне он не безделушкой
Занят — хочет просто пушкой
Всюду почту заменить!
Стоит только посадить
Человека в пушку эту,
И сейчас по белу свету
Понесет каноненпост,
Через ров, разбитый мост,
Куда хочешь, нах белибен,
А на станцьях фюр ушибен
Положен везде матрац.
Стоит взять фитиль, и бац!
Я б, признаться, не решилась,
Испытать бы устрашилась.
Гротеск и маска Курдюковой — неразделимы, неразделимы и абсурд и маска Курдюковой. Как и в некоторых мятлевских стихотворениях, в поэме есть элементы сатиры.
Эти переходы от автора-Мятлева к автору-Курдюковой не случайны. Разумеется, Курдюкова нигде не тождественна пишущему о ней автору. Но те случаи, когда автор почти вовсе забывает, что он не Курдюкова, и открыто говорит от своего, авторского лица, свидетельствуют лишь о том, что в поэме есть два повествующих лица — маска автора и маска героя — и что они как бы переходят друг в друга. Эпизоды поэмы, в которых есть только одна Курдюкова и в которых мы даже забываем о том, что она — создание и вымысел автора, равно как и те эпизоды, где Мятлев, не скрываясь, говорит от своего собственного имени, — только предельно крайние случаи этой двойственности авторского «я».
Это совмещение в одном лице и авторской маски и объекта сатиры, вызвавшее в современной Мятлеву критике разноречивые толки, есть одна из примечательнейших черт поэмы Мятлева, и эта черта была плодотворно использована в дальнейшем развитии русской комической и сатирической поэзии.
«Маска благонамеренного человека, — писал в своей книге о сатирической журналистике шестидесятых годов И. Г. Ямпольский, — прием очень давний в сатире... С подобными масками мы сталкиваемся в журнале едва ли не на каждом шагу. Они весьма разнообразны. Это и благонамеренный чиновник, и провинциальный обыватель, и либерал во всех его обличиях, и крепостник, и мракобес-ханжа, и великосветский писатель, и обобранный заправилами акционерных обществ рядовой акционер, и один из этих заправил, и апологет кулачной расправы, и один из «заштатных», то есть лишившихся трона королей, и много других».[58]
С момента, когда маска обособилась от автора в поэме Мятлева, с момента, когда сама маска стала предметом сатиры в той же поэме, когда, наконец, сама маска стала автором, как Козьма Прутков, чьи стихотворения создают, в свою очередь, героя-пародию, в сущности этот герой-пародия стал приемом, литературным приемом, который можно было использовать в самых разнообразных целях и с самым разнообразным содержанием.
В одной из своих статей о Козьме Пруткове, полемизируя с Вл. Соловьевым, утверждавшим, что творчество Пруткова — «случай литературной мистификации», Б. Я. Бухштаб писал: «...Здесь явление более сложное, здесь скорее сказ, чем мистификация, сказ от лица рассказчика-персонажа, пародийного, гротескного героя». И далее: «По заданию авторов, читатель должен одновременно чувствовать и монолитную цельность и совершенную иллюзорность «авторской личности» Козьмы Пруткова; иначе он не мог бы быть героем-пародией. Но как героя-пародию Козьму Пруткова создают прежде всего его пародийные стихотворения. По образцу Пруткова прием подачи материала сквозь призму пародийного автора-героя был излюблен демократическими сатириками 60-х годов, но никакой другой «авторской маски», сколько-нибудь приближающейся по яркости и цельности к Козьме Пруткову, в русской литературе указать нельзя».[59]
Госпожа Курдюкова — в ближайшем родстве с Козьмой Прутковым. «Как пародист Мятлев — прямой предшественник юмористической «фирмы» Козьмы Пруткова, составленной Алексеем Толстым и братьями Жемчужниковыми. Басня «Медведь и Коза», «Истолкование любви», «Неприятный сосед», «Фантастическая высказка», «Брачная деликатность» — выдержаны совершенно в прутковском духе», — писал А. Амфитеатров в 1894 году.[60] И далее он подробно развивал эту тему, считая, что «в последующем поэтическом поколении» Курочкин «более всех напоминал Мятлева. Капризный разговорный стих Мятлева, выработанный либо танцевальным кадансом, либо ритмом модного романса, вроде «Тарантеллы», — это законный отец стиха Курочкина».
Тридцать пять лет спустя советский исследователь В. Голицына в упоминавшейся статье наметила гораздо более сложную родословную: и Новый поэт (И. Панаев), и Эраст Благонравов (Б. Алмазов), и многие поэты «Искры» (в их числе оба Курочкины и Минаев), и Козьма Прутков в той или иной степени обязаны были Мятлеву.[61] Они продолжали начатое им дело, некоторые из них расчистили путь для новой поэтической волны, поднявшейся в конце сороковых годов. В значительной мере их усилиями была создана юмористическая и сатирическая поэзия минувшего века.