Анюта отвернулась, опустила глаза.
— Доча, знаешь, что я думаю? — печально сказала Совка. — Просто у тебя так сложилось, что сначала балет стал для тебя страстью и целью — а потом, после травмы, способом вернуться в прежнюю жизнь. Ты продолжила танцевать потому, что доказать хотела: ничего не изменилось, ты такая же, как до больницы. Доказать, что ты не потеряла себя, и не дала жизни что-то у себя отобрать… Но на самом деле она отобрала. И ты это знаешь. А теперь боишься, что она и последнюю надежду отберет. Ведь эта клиника сейчас — действительно последняя надежда.
Я сделаю, как ты хочешь. Это твоя жизнь, и вмешиваться в нее я никогда не буду, ты знаешь. Могу только помочь. Выбирай сама: или мы едем дальше, и ты пытаешься взять реванш. Или поворачиваем назад и больше никогда не возвращаемся к этой теме. Но в этом случае ты рано или поздно поймешь, что сама лишила себя надежды. И не простишь себе. Потому что ты боец, Анька. И это не зависит от того, в коляске ты, или нет.
Анюта задумчиво смотрела вдаль. Там, на окраине перепаханного под зиму поля, темнела полоска леса — как стена, за которой не видно ничего. А, может быть, там дома, в которых люди топят печи и месят тесто для пасхальных пряников. Может быть, там рельсы, по которым идет поезд. Или озеро, по берегу которого бредет одинокий рыбак.
Никогда не знаешь, что впереди.
Она снова попыталась представить себя без инвалидной коляски. Но не увидела ничего — как за этим лесом, скрывавшим от нее другую жизнь.
А мама мягко сказала:
— Дочка, я очень тебя люблю. И поэтому всегда старалась быть с тобой честной. Так что скажу: да, примой в балете тебе уже не стать. И сцена, скорее всего, перестанет быть твоей жизнью. Но если тебе нравится танцевать, просто танцуй! Да хоть дома на кухне! Или езжайте с Сергеем в Испанию, ты же мне рассказывала, как вы по вечерам ходили в уличные ресторанчики и танцевали там танго! Или здесь, в Москве, запишись в танцевальный клуб, в конце концов! А остальное… Знаешь, всё образуется. И смысл жизни найдется. Так всегда — всё устраивается в итоге. Просто дай этому случиться.
Помедлив, Анюта кивнула. И молча потянула на себя автомобильный ремень.
— Ты не пожалеешь, — сказала мама.
Через три часа Анна Волегова подписала согласие на операцию. Врач Фридрих Штайнер запланировал ее через две недели.
7
В партийный штаб Волегова вызвали рано утром. Позвонила секретарша Слотвицкого, что было первой странностью — обычно Горе Горевич набирал ему сам, и, витиевато извинившись за беспокойство, учтиво приглашал к себе «на рюмочку кофейка». Секретарша попросила приехать при первой возможности, и в голосе её, вместо привычного раболепия, явственно чувствовалась надменность — что было второй странностью. Сергей, наскоро побрился и съел наспех сляпанный бутерброд, запивая его прямо из молочного пакета. Будь Анюта дома, ох и влетело бы ему! Но она еще не вернулась из Германии — и сейчас, по ряду причин, это было даже к лучшему. Хотя он скучал по ней, жутко скучал…
Волегов постарался не думать об этом — ну что он, как пацан, в самом деле? Или как собака Хатико? Приедет, всего-то три дня осталось… Он рванул в штаб, планируя по уши загрузить себя работой, и даже радуясь тому, что его выдернули из кровати ни свет, ни заря.
Но в штабе случилась и третья странность. Проходя через холл, он увидел на открытой галерее второго этажа пиар-консультанта Валентину — ту самую, что руководила соцопросами — и поздоровался с ней. Но она лишь сухо кивнула в ответ и прошмыгнула по галерее черным нетопырем. Хотя обычно улыбалась во весь рот, демонстрируя свои кривые зубы, и снимала перед ним свои старомодные очки — смущенно, но и почтительно, как шляпу.
Волегову снова стало не по себе, но он, решительно отогнав сомнения, взбежал на второй этаж и вошел в кабинет к Слотвицкому. Горе Горевич развернулся к нему от окна и, коротко кивнув, пожал протянутую руку Волегова. А потом сказал:
— Знаете, дражайший Сергей Ольгердович, есть такой интересный факт. Веке в шестнадцатом — ну, или в начале семнадцатого, не суть — в Европе изобрели удивительные часы. В них было двенадцать сосудов со специями, разными, конечно. И каждый час открывался определенный сосуд. Так что время можно было узнавать, пробуя специи на вкус. Таким образом, даже в темноте часы открывали своему хозяину секрет времени.
Волегов молчал, не понимая, зачем Горе Горевич выдернул его в штаб — чтобы сообщить столь ценную информацию?
— Так вот, к чему я это, — продолжил Слотвицкий. — А к тому, что в политике любой открытый секрет становится оружием.
Он перебрался за свой стол, по-прежнему не предлагая Волегову садиться. Посмотрел на него снизу вверх, покачиваясь в кресле. И вкрадчиво спросил:
— У вас есть секреты, уважаемый Сергей Ольгердович?
Волегов крепко сжал челюсти. Ему была хорошо известна эта манера Горе Горевича играть с противником, как кошка, собирающаяся придушить мышь. Как-то наблюдал такую игру, когда Слотвицкий увольнял за двурушничество своего зама — тот, как ни пытался храбриться, в итоге сбежал из штаба, перепуганный до смерти. Но то, что теперь Слотвицкий решил запустить когти в его шкуру, слегка удивило Волегова. Он не работал на конкурентов, держал язык за зубами, честно выполнял партийные поручения — что еще нужно? Или… может быть, они узнали о Вике? Сергей почувствовал, как под мышками выступает пот, и невольно ослабил узел галстука.
— Так у вас есть от нас секреты?
Голос Слотвицкого стал требовательным, жестким — и следа не осталось от привычного его мурлыкания. «Признаться? А вдруг он о чем-то другом, не о Вике? Или все равно рассказать, повиниться… придумать что-то в свое оправдание…» — Волегов лихорадочно перебирал варианты. А Горе Горевич смотрел на него остановившимся змеиным взглядом, и Сергей вдруг заметил, что в его левом глазу краснеет звездочка лопнувшего сосуда, и склеры у него желтые, старческие… Как у обычного человека, который много переживает, мало спит, а возраст уже не тот и не то здоровье…
— Я думаю, это уже не секрет, — сказал Волегов и, не спросив, взгромоздился на стул для посетителей, забросил ногу на ногу. — У меня на стороне есть ребенок. Дочь. Она родилась недавно. Я узнал после того, как вступил в вашу партию. Каюсь, не сказал сразу. Но, если честно, думал, что смысла нет — я ведь технический кандидат, особого внимания не привлекаю…
За последние недели он так поднаторел в искусстве вранья, что даже не переживал о возможном проколе. И Горе Горевич поверил, глянул с отеческим укором, но вздохнул сочувственно. И похвалил:
— Вот молодец, Сергей Ольгердович, что признался. Признание — оно ведь вину облегчает. Это даже в уголовном кодексе написано.
— Рад, что вы поняли, — пристыжено кивнул Волегов. — Но как узнали?
— А-а, вы же прессу еще не видели… — понимающе протянул Слотвицкий. — Да конкуренты наши постарались! Вот, извольте газетку. Пригодится мусорное ведро застелить. Или ваша жена его не застилает? Хотя нет, жене это видеть нельзя, жён такие вещи больше, чем избирателей, возмущают…
Нервно сглотнув, Волегов взял протянутую через стол газету. На всю первую полосу распласталась статья, подписанная их главным конкурентом, Леонидом Кичатовым. Под многообещающим заголовком: «Вранью да небылицам — короткий век!» шрифтом помельче змеилось: «Кандидат от партии, ратующей за семейные ценности, завел любовницу и внебрачного ребенка». Большая иллюстрация: Волегова и Наталью с малышкой фотограф поймал в больничном холле. Фото поменьше — Вика с поднятой ручкой, которой ему на прощанье махала Наталья. И подпись: «Папа, пока!» — доверчиво говорит ребенок своему горе-отцу, еще не зная, что родительская любовь покинула Сергея Волегова вместе с совестью». Статья была написана в том же бредовом стиле — явный расчет на недалеких пенсионеров и фанатов «шокирующих» телевизионных сплетен, которые и составляют ядро избирателей. И наезжали в ней не на самого Волегова, а на партию «Звезда демократии». Повод для удара был выбран грамотно: действительно, в партийной программе пункт «укрепление семейных ценностей» значился в первой пятерке приоритетных направлений.