Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С такими думами собрался Стефан Твердиславич на Мету, в тамошнюю свою вотчину. По-молодому хотелось погулять на ловищах, заполевать красного зверя.

Скрипя и покачиваясь, катилась по размокшим дорогам тяжелая колымага. Покуда тряслась она по бревенчатым мостовым на городских улицах, Стефан Твердиславич сидел в возке, терпел муку, а как выбрались на простор — пересел на коня. Чем дальше уходил поезд от Новгорода, тем легче дышалось боярину; радовался он и гордился тем, что в свои годы не чувствует усталости, а как увидел впереди высокие, покрытые лесом холмы Заильменья, быструю многоводную Мсту%— точно влилась в грудь чаша живой воды. Без конца бы стоял он на крутом берегу, смотрел бы, как внизу, на огромных валунах, бурлит река; как, рассердись, брызжет она клочьями белой пены, похожей на тяжкие хлопья рыхлого, мятого снега.

И не оттого ли, что настали погожие дни запоздалого бабьего лета, а внизу, под крутым обрывом, ярится неукротимая Мета, в голове Стефана Твердиславича промелькнула задорная, веселая мысль; прилипла она, как заноза. Не в гроб собираться ему нынче, а ввести в хоромы молодую жену. Сбудется так, не похилится в Великом Новгороде род Осмомыслов.

Недолго пробыл Стефан Твердиславич в вотчине, а сам не узнает себя: походка у него стала ровная, лицо покрылось румяным загаром, стан распрямился; и поясницу не ломит, и в суставах нет боли. Всем доволен боярин, одного и жаль — пустые хоромы ждут его в Новгороде. А то-то добро, если б встретила низким поклоном боярыня молодая, ввела бы в горницу, попросила хлеба-соли отведать.

При этой мысли улыбается и молодеет боярин. Чем не жених он? Богат, именит — слава о нем и богатстве его на весь Новгород. А что борода седая да на голове лунь — не беда. Честь и гордость девице, которую назовет Стефан Твердиславич своею боярыней.

Представляется ему светлица в хоромах на Пруской улице, а в светлице — боярыня молодая. Станом и красотой она — точь-в-точь Ефросинья. Давно приглянулась Ефросинья боярину, да по степенству своему зазорным считал он назвать боярыней безродную. И не хотел бы о ней думать, а думы льнут; чуть забудется — и, как живая, стоит перед ним девушка. «Ох, молодая она, пугливая», — усмехается боярин. В жар бросает его при мысли о том часе, когда, после венца, войдет он в девичью светлицу, поднимет фату и возьмет за белы руки боярыню нареченную. А она… Вспыхнет, как маковый цвет, робко и стыдливо спрячет на груди у него лицо. С мыслью об Ефросинье засыпает боярин, с мыслью о ней просыпается. Волен взять ее в жены; недаром по смерти братца Вовзы Твердиславича принял в хоромы девчонку.

Подумает боярин о том, как осчастливит он сироту, и еще желаннее и ближе ему Ефросинья.

«Ну-ну, — усмехнется. — То-то обрадуется, как услышит о счастье, какое привалило ее сиротству…»

В думах об Ефросинье одно смущало Стефана Твердиславича — его дородство. Ефросинья тонка и легка, как тополинка; пара ли будет с ним под венцом такая-то?

«Пара!» Назовет Стефан Твердиславич Ефросинью своей боярыней, через то и к нему вернется юность. Крепка и сладка будет чаша меду на свадебном пиру, которую примет боярин из рук молодой жены.

И на Мете и на обратном пути к Новгороду тешил себя молодыми думами Стефан Твердиславич. То он пускал коня вскачь, то ехал трусцой, — сам себе казался витязем. Непогода застигла в пути. Навалилась туча, ветер завыл голодной волчьей стаей, дождь с мокрым снегом студеными ременницами хлестал лицо… Но и в непогоду боярин не остановил коня, не пошел в возок… Ехал, подняв голову, впереди поезда.

В Новгород, к хоромам, прибыли затемно. Выбежал во двор Окул, засеменил навстречу боярину. В горнице Стефан Твердиславич сбросил намокшую от дождя одежду, спросил меду.

— Сказывай, Окулко, как жили без меня, — велел, осушив мед. — Чай, дым коромыслом в хоромах-то?

— Не суди, осударь-болярин, — низко-низко согнулся Окул. — Тихо было. И какой уж шум да игра, когда не стало болярича нашего!

— Ну-ну, кого нет, нечего вспоминать! — остановил боярин холопа. — Что-то горя да печали у тебя много нынче, Окулко, не в обонежскую ли вотчину захотел на житье?

— Твоя воля, осударь, — склонился Окул. — Не о себе у меня печаль.

— А я не жалую тех, кто чужой печалью живет. Глух и слеп холоп, когда до жалости падок. Не печалиться нам, а о жизни думать надобно. Услышу в кой раз еще постную речь, пошлю в Обонежье, как молвил. Здорова ли Ефросинья?

— Что ей станется, осударь-болярин! — растерянно, не понимая, чем он мог навлечь немилость, ответил Окул.

— Не обижали ее, не жалобилась?

— Нет, осударь. Живет Ефросинья твоею-то болярской милостью, как в раю.

— На владычном дворе что слышно?

— Худо там. Хворью страдает владыка, который уж день из келийки не выходит.

— Немощи одолевают старца. Близко, ой как близко к богу живет святитель… Отмолят попы.

Долго еще спрашивал боярин Окула. Тот, растревожась было, когда Стефан Твердиславич пригрозил обонежской вотчиной, успокоился. Понял, не время оказывать печаль о боляриче. И у боярина о доме появилась забота, о городовых делах. Перевалило за полночь, когда, широко зевнув, боярин спросил:

— День-то какой завтра, Окулко? В пути да в вотчине забыл вроде.

— Воскресенье, осударь.

— Воскресенье… К обедне соберусь к святой Софии, разбуди!

— Как велишь, осударь-болярин.

Стефан Твердиславич поднял глаза в угол, где перед киотом Софии Премудрости теплилась «неугасимая», и, помолчав, молвил:

— Утром… Скажи Ефросинье — была бы дома. Навещу после обеден.

Ночью лил дождь, и утро забрезжило серое, точно не бывало никогда солнца, не дышала земля теплыми и пряными ветрами. И все же непогожее утро сереет лишь в полнепогоды; резок кажется ветер, но и он дует в полветра. Охрипшие от крика галки темной, трепещущей стаей вьются над крышами хором; не тому ли радуются, что вернулся из похода в вотчину Стефан Твердиславич?

Смутно и невесело на душе у Ефросиньи. Проснулась, а на улице ветер постукивает ставешком о стену светлицы, дождь шумит. Поднялась Ефросинья с перины; косу заплести не успела — явился Окул. Перед тем как войти, обругал он в сенях мамку Ермольевну за то, что не хотела открыть перед ним дверь… Ввалился непрошеный и — диво дивное — низко поклонился боярышне.

— Осударь-болярин наш светлый велел сказать тебе, болярышня, не ходила бы ты никуда. Как будет болярин от обедни — зайдет в светлицу, навестит.

— Почто нынче-то? — вырвалось у Ефросиньи.

— На то воля болярская, — торжественно возгласил Окул. — А ты, болярышня, не тревожься, с лаской прими! Не гневен болярин нынче. Вечером, как приехал из вотчины, слова худого от него не было и о тебе спрашивал.

Убрались в светлице. До полудня ждала Ефросинья боярина, и с полудня не выходила. Встретила Стефана Твердиславича поклоном, а дума: о чем спросит боярин, что сам молвит? В светлице Стефан Твердиславич, как вошел, молча сел на скамью. Под грузным телом его скрипнула скамья всеми своими суставами. Долго молчал боярин, не спуская глаз с испуганного лица девушки.

— Обрадовать хочу тебя, Ефросинья, — наконец молвил он. Поднялся со скамьи, дохнул чесноком в лицо. — В жены тебя возьму, болярыней будешь.

Не поняла Ефросинья того, что услышала. Поплыло все у нее перед глазами, закружилось.

— Хо-хо! Вижу, рада. То-то счастье тебе! Окулко, Ермольевна, — боярин повернулся к дверце, около которой стояли, онемев от того, что услышали, Окул и мамка. — Поздравьте болярыню свою нареченную!

Не заметила Ефросинья, как прошел день, и ночью глаз не сомкнула. Излить бы горе слезами, а слез нет. Не хочется ни думать, ни вспоминать о боярине. Закроет глаза — мерещится девушке паперть у Власия. Огоньки лампад теплятся в полутьме, и он… Незнакомый, чужой. Нечаянно встретился он Ефросинье, нечаянно и расстались, а нет, кажется, никого ближе ей того молодца, не забыть Ефросинье его взгляда.

Под утро лишь заснула. И представилось ей: идет будто она по зеленому лугу, и вдруг, откуда ни возьмись, налетел черный коршун. Раскинул крылья, заслонил солнце красное. Клюв у коршуна железный, когти медные. Близко он. Вскрикнула Ефросинья от страха, а коршун обернулся перед нею боярином, говорит: «Будешь моей болярыней, Ефросинья!»

93
{"b":"229235","o":1}