Нет в Новгороде лучника искуснее Онцифира. От родителя своего принял он ремесло. Туга и крепка тетива на луке, натянутая Онцифиром. От его стрелы не оборонят ни кольчуга железная, ни щит кожаный. Зато и почет велик лучнику: Онцифир Доброщаниц — староста братчину оружейных мастеров на Великом Новгороде.
Семья у Онцифира не велика — сам да дочь. Васена росла без матери. Давно схоронил Онцифир свою ладу, Ульяну Степановну; году не исполнилось Васене, когда осиротела.
Молодость не обидела Онцифира ни силой, ни удалью. Славился он на Буян-лугу. Битвы были, и веселье было.
Памятен Онцифиру день, когда бились за посадника Семена. Торговые концы и Неревский ставили Семена против воли совета господ. Не сложились в одну речь, решали спор боем. Спустя год бились за Твердислава; большим боем бились.
В том бою гридя из софийской ватаги огрел Онцифира медовым безменом. От удара свету невзвидел лучник. Небо перевернулось в очах. С той поры, к погоде, постреливает у Онцифира в поясницу.
Нынче с утра трясет Онцифира лихорадка. Лежит на полатях, под овчинным тулупом, а знобит его, как на ветру. Мысли путаются, нет-нет и покажется ему, будто проваливается все, что есть около. В бреду бормочет Онцифир несвязные слова: то вспомнит Ульяну Степановну, то о городовых делах скажет, а то — к страху Васены — песню начнет играть.
Да был некаков вольщичек,
да молодой-ет гудощничек.
Да как стал он на торгу гулять,
да как стал он в волынку играть…
Умолкнет и долго лежит неподвижно. Войдет в память — Васена поит его отваром из сухих березовых почек. Морщится Онцифир от горечи, но терпеливо глотает питье.
В середине дня он заснул. Васена прибралась в горнице. Она делала все осторожно, боясь потревожить батюшкин сон. Думы у нее короткие: «Скоро ли батюшка встанет?»
Не слыхала, как перевалил через порог Омоско-кровопуск. Вошел он в горницу, осмотрелся, положил поклон в красный угол и, притопывая лаптем, начал скороговоркой:
На окошке груздок,
груздок легок,
а не взять груздок
ни попам,
ни дьякам,
ни гороховикам.
— Здравствуй, красная девица! Отгадала загадку?
Васену испугало шумное вторжение Омоса, но не знает, как сказать, чтобы умолк.
— Склалося — не сложилося, на ступеньку село — покатилося, — продолжал свои прибаутки Омос. — Лап-лапоток в сапожках гуляет, себя восхваляет: хорош лапоток, да на тот ли росток. Онцифир-ту где? — перебивая себя, спросил Омос.
Васену как опалило. Ответила шепотом:
— Заснул он… Все утро метался в жару.
— Ну?! — присмирел Омос. — С какого часу приключилась хворь?
— С ночи.
Ступая на носки, Омос подошел к полатям, заглянул наверх.
— Ты, девица, не кручинься, — посмотрев на Онцифира, зашептал он. — Омос веселый, как и батюшка твой. Не люблю тех, у кого глаза на мокром месте. И загадку загану и песню сыграю. Молодыми-ту с Онцифиром ох куролесили!
Сказал и лаптем притопнул, знай, мол, каков! Потом еще раз заглянул на Онцифира, прислушался.
— С ветру напала хворь, — будто подумал вслух. — С ветром пришла она, с ветром уйдет. Встанет детинушка, ополоснется, на резвые ножки ступит… Кш, проваленные! Кш, за дубовую дверь, за тесовы ворота, во чисто поле! Омос пришел, всех лихоманок нашел, всех сестриц: ты Трясовица, ты Огневица, Знобея и Паралея. Горькуша и Кликуша, Чернетея и Пухлея — кш, неслушницы! От того ли Онцифира вон пошли, во леса ушли…
Омос проскакал по полу на одной ноге, распахнул дверь, схватил лежавший около приступки голик, принялся махать им.
Скок, поскок,
на полу гудок…
Шарю, пошарю,
хворь замету,
в руки возьму,
за море брошу,
огнем опалю…
Кш… Проваленные.
Бросил голик, прикрыл плотно дверь. Не оглядываясь, все так же, на одной ноге, проскакал к бочке с водой, черпнул ковшом, пригреб с шестка березовый уголек, бросил его в ковш и принялся что-то шептать. Сказав наговор, Омос выпрямился, подал ковш Васене.
— Озык у Онцифира-ту с ветру, с дурного глазу. А лихоманки в горнице были, все двенадцать сестриц… Насилу справился с ними. Возьми-ко, девица, воду наговоренную да по три зори брызгай Онцифира. Изойдет хворь. Да не буди его, во сне хворь не подступает.
Приняла Васена ковш, поклонилась.
— Спасибо тебе, Омос! — сказала. — Скорей бы встал батюшка…
— Встанет. Утром встанет, как молодой молодец, — успокоил Омос Васену и неожиданно, хитро усмехнувшись, добавил — Скоро ли, девица, на свадьбицу позовешь Омоса? Насмотрела, чай, удалого, с кудрями русыми себе по сердцу?
Смутилась, покраснела Васена.
— Мне с батюшкой хорошо, — сказала.
— Хорошо-то хорошо, а щеки-ту горят. Стою далеко, а как он огня жар. Бойки вы, девки, там, где не надо. Попомни, девица, Омос говорит — счастье дарит… Онцифира-ту не буди! — предупредил еще раз девушку и, не поклонившись, исчез за дверью.
Глава 23
Дым коромыслом
В великом смятении живет боярин Стефан Твердиславич. Уехал Андрейка на Ладогу, кажется, зачем бы теперь боярину тревожить себя? Между тем думы, как комариный зуд, липкие, как смола, не дают покоя. Сон потерял боярин.
Втихомолку шепчутся холопы о боярине — речи их злые, насмешливые. Окул начал как-то сказывать о том, что говорят в людской, Стефан Твердиславич разгневался, прогнал с глаз. Показалось — не чужую, свою речь передает. Нынче Стефан Твердиславич сам спросил у него:
— Что-то молчишь, Окулко? Слыхал аль нет, о чем радеют людишки?
Окул упал в ножки.
— Не вели казнить, осударь-болярин, вели молвить!
— Сказывай!
И краснел и бледнел боярин от того, что услышал. Зверем лютым называют его холопы, мерином величают. Стефан Твердиславич сам знает — строг он. Велел Окулу все сказывать, но… Боярин вдруг вскинул брови.
— О чем мелешь, пес?
— Истинно, осударь. Дура-карлица несусветное баяла. Не твои светлые оченьки хулила, а так, по дурости, туды-сюды языком…
— Вспомни!
— Ефросиньюшка, бает, болярышня-то наша, убивалась да ревела.
— Что случилось с болярышней, о чем ревела она? — боярин поднял на Окула сухие глаза. — Сказала дура?
— И что ей сказать, осударь? Ефросиньюшка тихо живет, а дура-то карла про нее: убивалась-де болярышня, слезы лила, залетного соколика вспоминаючи.
— Ну! — у боярина перекосился рот.
— Врет карла, — быстрее, скороговоркой засеменил словами Окул. — Богатырь, бает, тот сокол на Новгороде… И все-то пустые слова у дуры. Ведомо всем, о ком кручинится болярышня, рядом живет ее кручина: светлый болярин наш забыл дорожку в девичий терем.
У боярина отлегло от сердца. Поначалу хотел было поучить карлу ременницами, но скоро передумал.
— Ефросинью навещу ужо… А дуру-карлицу… Велю: нынче же снаряди в дальнюю вотчину, в поруб там ее, на чепь… И ты, пес, знай, за длинный язык не помилую.
Снарядил Окул подводу, увезли дуру, но боярин не успокоился. Вечером не навестил терем. Собрался было и вдруг подумал: как да померещится ему печаль в глазах Ефросиньи? Стефан Твердиславич сам страшится своего гнева.
В тревожных думах прошла ночь. Солнце встало, а боярин не выходит из горницы: хворым сказался. Пусть, мол, что надо кому, передают через Окула. На четвертый день вышел Стефан Твердиславич на двор: отправился к вечерням, а после вечерен заглянул к куму Лизуте и пировал там до утра. Под ручки его домой привели. Проснулся в пятом часу пополудни. Долго лежал один, пытаясь вспомнить, что с ним было вчера, рано ли от кума в свои хоромы вернулся? В голове шум, будто не в горнице у себя боярин, а на Великом торгу. Увидел на столе торель с кислой капустой. Должно быть, Окул поставил. Знает пес, что хорошо боярину на похмелье. Стефан Твердиславич подвинул к себе торель, поел. В хоромах так тихо, что кажется, пробеги таракан — тараканий топ будет слышно.