Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Наша броня лучше, — не соглашался Онцифир.

— Лучше ли? — развел руками Сила. — В кованой броне лыцарь сядет на конь и сидит, что город. Ни копьем его, ни мечом не тронешь; хоть пороки ставь да мечи каменьем.

Онцифир смеется.

— Город-то он город, болярин, а падет этот «город» на землю и не встанет… Что баба каменная. Ни руки ему, ни ноги не поднять. Против кистенишка аль засапожника не оборониться. Наша кольчужка прочна и легка, рукам в ней вольно.

— А почто, Онцифире, лыцари не вяжут кольчужек? — не унимается, спрашивает Сила.

— Спросить бы у них о том, болярин. Вязали бы небось, да тянуть и клепать колечко умельство надобно. Из четырех колечек на одном две заклепочки; не всякому мастеру доведется их заклепать. Недаром на торгу дороги кольчужки…

Солнце встало над Ильменем, в городе к заутреням зазвонили, а в княжей гридне свечи не гаснут. Кажется, только начался пир. Молодым не в тягость веселье, а как ударили гусляры по струнам, и у старых огонь пробежал в жилах. У боярина Водовика два зуба остались во рту, но и он забыл годы. Пролил на стол мед, песню вспомнил:

…Где пиво пьют, там ночку ночуют,
где пьют медочик, там целой годочик,
где пьют квасочик, тамо часочик,
где пьют водицу, там дай молодицу!..

Якун Лизута с Афанасием Ивковичем тянут свою:

…Там ли живет, да за Ильменем,
бела, румяна перепелочка;
не матушка мне, не тетушка, —
а ее люблю, за себя возьму…

Не видно конца пиру.

Глава 4

Беда на беду

Не пил мед Стефан Твердиславич на пиру в княжей гридне. Уж он ли не крепок был, не силен, не именит, а свалила хворь — железом приковала к перине. Не то что со двора — через горницу не переступить. Ослаб он, речь попуталась. Но как ни тяжко боярину, а мысли его о земном.

«Переживу, перетерплю беду, — думал Стефан Твердиславич. — Встану, снова свет увижу. Невеста моя нареченная небось убивается… Легко ли молвить — под венец готовилась…»

Позвать бы Ефросинью в горницу, сказать ей о том, что, кроме нее, не введет он никого в хоромы… Ох! Легко ли ей видеть боярина, жениха нареченного, в тяжких немощах… Слезы будет лить после.

— Береги, Окулко, болярышню! — наказывал он Окулу. — Ни в чем не ведала бы она нужды.

Тоскливо плетутся дни в хоромах. Боярин головы не поднимает, лежит колодой неподвижной, а Окул… Сегодня с ног сбился ключник. Взыскать бы с кого вину, а с кого? Сам виноват в беде. Точно бес смутил черную душу Окула, — размяк он, пожалел. Обошла и спутала разум его старая Ермольевна. Ведь как она подкатилась; ни в одном глазу Окул не приметил у нее ни хитрости, ни преступного лукавства. Поверил, а теперь вот не знает, как и молвить боярину о том, что сотворилось. «Добро бы одна, так нет! Болярышню, невесту богоданную смутила».

Утром, раным-рано, явилась Ермольевна к Окулу и сказала:

— Собираемся ко Власию с болярышней, к обедне… Вели-ко открыть ворота.

— Ко Власию… Что ты, старая! Дома икон у вас нету? Почто болярышне ножки топтать! — возразил он.

— Своим-то иконам, батюшка, и в будни намолимся, а нынче какой день?

— День как день…

— Безбожник ты, Окул! — ужаснулась Ермольевна. — Тяжко будет тебе, как приведется давать ответ за житье свое.

— Спросят и отвечу, не к тебе приду кланяться. А чем особенный день нынче — не припомню.

— Где уж тебе, — насмешливо, не сердясь, усмехнулась Ермольевна беззубым ртом. — Спас-преображение на горе Фаворе нынче… В этакой-то день грешно дома-то… Домашняя-то молитва не дойдет ко престолу.

— Болярышню я сохраняю. Отпустишь, а ну как неладное?

— Махонькая она, слава тебе господи! У болярышни у нашей в мизинчике больше ума, чем у нас с тобой в голове. Слышал? Свое счастье она знает.

— Проведает болярин, что из хором ходили, что молвит?

— А что ему молвить? — нахохлилась Ермольевна, сердись на упрямого ключника. — Самому-то не грешить бы тебе, Окул, а о том думать: как болярышня наша станет болярыней в хоромах, не вспомнила бы тогда она невзначай, что в велик день в церковь божию ты ее не пустил.

Наговорила Ермольевна и будто зельем опоила Окула. Размяк от бабьей речи. «И впрямь, не дите болярышня, — подумал. — Не сглазится, чай, оттого, что послушает, как попы поют».

— Ладно, велю открыть ворота, а ты, Ермольевна, помни: отпоют обедню — немедля домой! — наказал он.

— Куда же еще-то! Не на Гулящую горку побежим.

Колокола отзвонили «на выход», пора бы Ермольевне с боярышней дома быть, а их нет. «И поделом, не слушал бы старую дуру!» — ворчал Окул про себя. С каждой минутой тревога его усиливалась. И в терем он не раз забегал, и за ворота выглядывал. Когда уходили — Окул видел их из переходца: оделась боярышня не по-праздничному. Голубой летник на ней да плат белый. Ни жемчугов не надела, ни бус, ни колтов золотых. «Ох, беда! — вздыхал Окул. — И куда завела старая колдунья?» Шумно и людно на улицах. Не хотелось Окулу давать огласку своей тревоге, а как скроешь? Позвал к себе рыжего Якуна, воротного сторожа, спросил:

— Открывал ты, Якунко, утром ворота болярышне, как пошла она к обедне с Ермольевной?

— Открывал.

— К дому-то нет?!

— Не пускал их, не видел.

— Ты… Вот что, Якунко: беги туда, в церковь ко Власию, спрашивай у людей: не видел ли кто девицы в голубом летнике? Не найдешь следу — в хоромы не жалуй! — пригрозил Окул.

— Найду, не иголка, чай, — ощерил Якун в ухмылке кривые зубы.

К вечерням звонили, когда вернулся Якун в хоромы. Увидев его, Окул еле вымолвил:

— Где болярышня, Якунко?

— Болярышня где — не ведаю, а след ее отыскал, — ответил рыжий. — У Власия ее видели. Как обедню отпели, вышла она на паперть, дарила нищую братию. Ермольевна в сторонке стояла. Спустилась с паперти болярышня, подошел тут к ней молодец… Кто он? Не дознался. Поговорили они будто и не к дому пошли, а на Великий мост…

— О! — простонал Окул. — Пес ты, злодей ты, Якунко! Надо бы и тебе следом, на торгу спрашивать.

— Был я на торгу… И на Буян-лугу и на Гулящей горке… У людей спрашивал и сам смотрел: нет ни болярышни, ни Ермольевны.

— Иди ищи! — прохрипел Окул. — Тимка возьми с собой… Вернется старая колдунья, велю драть ее батожьем.

Глаза Окула сверкнули такой жестокой ненавистью, что даже Якунко попятился к дверце. Сухой, с обострившимся носом и ввалившимися щеками старик был страшен.

Глава 5

Ночной звон

Боярин Якун Лизута проснулся у себя в горнице. В ушах шум, в висках ломота, как от угара. Потрогал голову — цела. Позавчера на Гзени, у Духова монастыря, встречали войско; звонили колбкола, сказывал Новгород славу Александру. Не жаловал боярин Якун князя Александра и не скрывал того, но весть о черной смерти кума Бориса Олельковича сдула прежнюю прыть.

Ах, не слышать бы лучше Якуну про Свиные ворота во Пскове, не знать бы о том, что висели на тех воротах изменники-переветы — псковский Твердила и новгородский Нигоцевич. Будто сейчас лишь понял Лизута: молод Александр годами, а рука у него жесткая. В Новгороде против совета господ устоял, не устрашился он казнить Бориса Олельковича и тех, кто шли за Борисом.

Как ни мутна похмельная голова, а словно ледяные пиявки ползут между лопаток у боярина. Грех да беда с кем не живут. «Смириться надо, — решил Якун. — Не по времени распря».

Как встречали войско на Гзени, Лизута и молебен слушал и «славу» кричал князю. А вчера на пиру сидел в княжей гридне. Дознаться бы теперь, когда домой он вернулся? Рассказывал о чем-то на пиру гость Спиридонович… О том будто, как ходили они с Афанасием Ивковичем на торг в Висби, о битве вроде твердил… А с кем бились гости — не удержалось в памяти. Князь чашу поднял… Чью славу пили? Велика чаша была и мед крепок. Выпил боярин — гридня закружилась перед глазами.

127
{"b":"229235","o":1}