Боярин широко, со стоном, зевнул, перекрестил рот; потянулся, приходя в себя, поскреб ногтями грудь, заросшую жестким, как болотный мох, серо-зеленым волосом.
— Окулко! — позвал.
Не затих в переходах голос, Окул уже в горнице; сломил перед боярином спину.
— Где пропадаешь, пес? — заворчал на него боярин. — Небось на поварне с сокачихами[24] лясы точил?
— Тут я, за стеночкой был, осударь-болярин.
— То-то… — боярин помолчал, пожевал губами. — Говори-ко, что без меня в хоромах сталось?
Окул согнулся еще ниже: на дай бог рассердить нынче Стефана Твердиславича! Рассердится — падет в голову ему тогда все выпитое и съеденное накануне, все гостевое и хмельное… Начал сказывать. Боярин слушал, мотал головой. Но вот услышал и поперхнулся.
— Ну-ну, — с трудом выдавил. — Видели?
— Видели, осударь. Ходит Ивашко по Новгороду на всей воле.
— Почто не взяли его?
— Не взяли, осударь-болярин. В силе он.
— В силе… — Лицо боярина потемнело. — Как ты смог вымолвить этакое? Кто видел холопа?
— Якунко с Тимком, воротные сторожа. Рогожи с торгу несли.
— По полусотне ременниц им, а ты… — будто не зная, какое наказание придумать холопу, боярин умолк.
Не дожидаясь, что молвит в гневе Стефан Твердиславич, Окул еще ниже сломил спину и скороговоркой, словно боясь, что не успеет сказать все, о чем надо знать боярину, зачастил:
— Идет он, осударь-болярин, холопишко твой Ивашко, в кафтане дружиничьем, на себя не похож… Насилу признали.
— Что ты молвил? — боярин поднял брови. — В дружиничьем кафтане? Ну-ну!
— В дружиничьем, осударь. И Тимко, и Якунко — оба видели.
То, что Ивашко ходит в Новгороде в кафтане дружиничьем, до того поразило боярина, что он покрестился на образ. Хоть и князь Александр, но ведь и он не о двух головах. Перед черными людьми и холопами старые князья заступали вотчинников. Так и Александр поступал прежде. Когда брали на поток хоромы Бориса Олельковича, не бояре — княжая дружина усмирила буйство.
— Окулко! — позвал боярин. — Узнай, как сталось? Проведай на княжем дворе. Врут Тимко с Якунком — побрани холопов, правду молвили — прощаю, что раньше им дадено. Суда у князя спрошу.
Сказав это, боярин повеселел. Он огрудил пальцами на торели остатки капусты, положил в рот.
— Офонаско Ивкович не заглядывал в хоромы? — спросил.
— Был, осударь. И вчера, и нынче поутру наведывался.
— Ну-ну, о чем сказывал?
— Приму, молвил, меха и воск, а торг буду вести с осударем-болярином. Наведаюсь-де ввечеру.
— Наведается, ишь ты! Не укажешь ли мне, внуку Осмомыслову, ждать Офонаску, за стол сажать в гридне? Обошел он меня, а я по слабости по своей терплю. Явится ввечеру — велю со двора гнать.
Не первый год боярин Стефан ведет торг с торговым гостем Афанасием Ивковичем. Упрямы оба, прижимисты. В торгу Стефан Твердиславич слово с плеча рубит, Ивкович слово кладет мягко, будто соглашаясь с боярином, а цены не прибавит. Скуп, ох, скуп Стефан Твердиславич, а Ивкович, бывало, на запись да на бирки долговые увозил из боярских клетей и меха, и воск, и лен. На слово боярина о том, чтобы гнать Ивковича, Окул покашлял в кулак.
— Воля твоя, осударь, — поклонился. — Не открою ворот гостю; укажи, что молвить ему?
— Молви… Плут Офонаско, из плутов плут. Нет у меня к нему нужды. Немецким гостям в Готский двор отдам и меха и воск.
Сказал боярин и довольно усмехнулся. Словно бы видит он, как явится ввечеру к хоромам Афанасий Ивкович, Окул выйдет к нему навстречу и скажет, что велено. Рассердится Ивкович, ох, рассердится, а уйдет от боярских хором с тем, с чем пришел. Боярин не изменит своего слова: велит звать иноземных гостей. Они рады будут взять и меха и воск по той цене, какую скажет боярин.
На улице моросит дождь. Слышно, как за оконницей, в вершинах тополей, шумит ветер. «В этакую непогодь, пожалуй, не придет Офонаско», — подумалось Стефану Твердиславичу. Почему-то стало жаль, что не придет, не услышит от Окула боярского слова. Явятся в хоромы иноземцы, по своему обычаю они колпаков не сломят, не поклонятся боярину, а так себе, мотнут головой. «По-людски-то небось слова не молвят, стошнит от их речи», — поморщился боярин, будто теплого квасу испил. Опорожнят клети, и меха, и воск, и лен свезут к себе, а вроде и не было торгу. Ни голоса на них не повысишь, не обругаешь. Бывало, с Ивковичем… Неделю ходит гость на боярский двор, покуда напишут ряду. В этаком-то торгу есть на чем отвести душу.
Вспомнил Стефан Твердиславич Ивковича и пожалел: не погорячился ли давеча, велев Окулу не открывать ворот гостю? «Плут, Офонаско, — думает боярин. — Обманет. По своей цене возьмет добро, но зато хорош будет торг». Подумал так Стефан Твердиславич, и лицо у него посветлело, на губах показалась улыбка. Не оборачиваясь к Окулу, который застыл около двери, крикнул:
— Окул ко!
— Что повелишь, осударь?
— Ввечеру… Придет Офонаско — пусти. Не век, молвлю ему, за моей спиной, моим добром торг торговать.
Отпустив Окула, боярин посидел неподвижно, затем, зевая и потягиваясь, нехотя, словно бы по нужде неотложной, всунул в сапоги ноги и надел домашний кафтан. Пригладив ладонями остатки волос, подошел к дубовому ларцу на лавке, в переднем углу, вложил ключ в пружинный замок и надавил. Достав из ларца долговые Грамоты, Стефан Твердиславич положил их перед собой и начал перекладывать, как бы сличая одну с другой; потом принялся вслух, по складам, разбирать их. Были в ларце у боярина грамоты торговых гостей из Великого ряда, из мучного и обжорного. Горсти «бирок» в боярском ларце; на «бирки» даны железные крицы ремесленным людям.
По прошлому лету, собираясь на ладьях за море, брал Афанасий Ивкович у боярина Стефана на долговую грамоту меха и серебро весом, полста гривен. Рядились — в полузимье вернет он боярину полста и еще пять гривен и бочку мальвазеи заморской. Дал Ивкович в срок, как положено, пять гривен и мальвазею, а долговую грамоту не покрыл.
«Мягок я, — держа перед собою грамоту Ивковича, вздохнул боярин. — Добра у меня не счесть, а прибыль от торга гостям да гридям. Явится Офонаско — пригрожу, велю нести долг».
Глава 24
Княжий суд
Все изменилось в жизни Ивашки. Сбылось то, чего в думах не чаял. Надел он кафтан из синего сукна, обшитый по вороту и полам серебряной тесьмой, пояс кожаный, наборный, шапку с высокой тульей… Увидел бы Ивашко в этом наряде себя — не узнал бы.
Все дальше уходит из памяти старое. В потехах воинских на княжем дворе учился Ивашко копье метать, учился мечом владеть и пускать стрелу. Если и вспомнится старое, то кажется ему теперь: не приснилась ли жерновая клеть, не во сне ли ковал его цепью рыжий Якун. И впрямь так думалось бы Ивашке, если б не память о Конуше. Не в силах он забыть булькающий кашель работного холопа. Как живой стоит Конуша перед Ивашкой: худой, с воспаленными от пыли и недуга глазами, в жесткой, как луб, посконной рубахе с разорванным рукавом на плече. Еще в Новгороде, когда жил у Никанора, слышал Ивашко, что не пережил Конуша холопства; сложил он кости вскоре, как ушел из клети Ивашко.
Грустно становится от горьких дум. Но вдруг раскинется перед глазами поляна в бору, река под обрывом. В осиннике, около бортей или на мятой пашне, оторвется от дела Данила, позовет Ивашку. Из бора выбежит Олёнушка. Хочется Ивашке подойти к ней, а она скрылась.
— Не догнать тебе меня, братец, — слышит ее голос. И не догнать. Будто не касаясь земли, мчится Олёнушка.
Вспомнит — и родным кровом кажется Ивашке займище; и Шелонь ближе ему дальнего Лач-озера, и бор вокруг поляны дороже резных хором.
Навестил Ивашко кузницу на Ильиной, но не застал дома Никанора. Аниса Мардальевна приветливо встретила молодца, расспрашивала о том, как жил он, уйдя из Новгорода; и всплакнула она над судьбою Ивашки и поахала. От Мардальевны Ивашко узнал, что уехал Никанор на Мшагу, в Медвецкий погост, за железными крицами к тамошним домникам.