— Мир на пути, удача-молодец! — завел он, преградив путь. — Бойко идешь, легко ношу несешь. Не вороны ль каркают на Софийской?
— Отстань! — Спиридонович отмахнулся, как от овода. — Свои воробьи у Успения на Козьей бородке хуже ворон.
— А, я удача-молодец, сказочку припас, послушай!
— Брешешь аль нужное?
— Не мне, а тебе, Василий свет Спиридонович, судить о том. — Омос сдвинул на затылок колпак, открыв прыщеватый, в рябинках, лоб. — Хожу по городу, в белые, черные хоромы заглядываю, что надо примечаю. Слушай — не перебивай! Омос говорит — ума набираться велит. Однова-недавно, не вечером, не поутру, ходил молодец по городу, на красных девиц, на молодок-лебедок поглядывал, а заветной не видел. Не вывелись ли на Новгороде девицы-красавицы, не выцвели ли их очи синие, русые косы не развились ли? Шел молодец по улице Редетине да ненароком заглянул на паперть ко Власию. И встретилась тут ему красна девица. Очи у той девицы звезд ярче, сама что статна, что повадлива. Загрустил добрый молодец. Не знает, не ведает, кто была девица, в чьем дому живет… Люба ли сказочка, Василий Спиридонович?
— Открой, кто она? — спросил Спиридонович.
Омос хитро прищурил глаза, смотрит на гостя.
— Может, и знаю, а близко не стоял. Зелен куст — не обожжен. Слыхал, как сорока стрекочет, гостей ворожит, так и язык у Омоса. Живет девица в болярских хоромах, а не болярышня, не вдова она и не жена мужняя. По-иному бы молвил, да молчу.
— Не скрывай, скажи!
Спиридонович сорвал с себя пояс, протянул Омосу. Ремни на том поясе из белой сыромяти, тонкие, как сафьян.
— Не надо мне твоего добра, Василий Спиридонович, — засмеялся Омос. — Сказку поведал тебе, а за сказки дань не берут. Что сказал, то сказано, а больше не спрашивай! Придет час — скажу, а может, сам встретишь пригожую, без моей присказки узнаешь.
Шла с торгу Васена. Лесную дичь брала она для батюшки в Охотному ряду. Только стала спускаться по косогору к овражку и — ах! — поскользнулась. Упала и — на беду — коленом о камень. Хотела вскочить, а нога как в огне. Ни встать, ни шагу ступить.
— Загляделась, молодушка! Не остереглась на косогоре.
Близко стоит молодец, скалит зубы.
— Загляделась, да не на тебя, — рассердилась Васена. — На насмешки горазд, а в глазах слепота куриная.
— Не сердись, молодушка, не со зла смеюсь.
— Не рано ли молодушкой величаешь?
Молодец притих. И в самом деле, как не приметил он девичью косу, не признал, что на косогоре внизу упала не молодушка, а девица красная.
— Прости, девица, обознался, — сказал. — А что смеюсь, так уж больно резво ты руками взмахнула, будто лететь собралась.
— Самому бы так-то…
— Может, упал бы, да рядом не стоял. Дозволь, помогу!
— Сама обойдусь.
— Ой ли! Не волк, чай, не съем.
И впрямь, не страшен молодец. По одежде — дружинник княжий. Боль утихла. Васена сама готова теперь смеяться над своей бедой.
— Не волк, а не ведаю, кто ты.
— Люди зовут Ивашкой…
На один только миг поднялись темные ресницы, Ивашко увидел серые, ясные, как день, глаза. И от того ли, что не ждал этого взгляда, или его испугали сдвинувшиеся к переносью тонкие девичьи брови, но он неловко умолк. Впервые видит девушку, а кажется ему — знает. Что-то непонятное, недосказанное почудилось Ивашке в ее взгляде. И не передать, как случилось, что Ивашко подбежал к Васене, поднял на руках, перебежал через овражек и, не опуская, поднялся на высокий берег. Так легка казалась ноша, что и день и ночь шел бы с нею — не утомился.
— Ой, почто так-то!
Васена закрыла рукавом лицо. И сердиться хочется на дружинника, и смешно ей.
Ушла… Не оглянулась.
Глава 26
Не сказка — быль
Оборол Онцифир хворь. От Васены узнал он, что являлся в хоромы Омоско-кровопуск, заговор шептал, водою с наговоренного уголька брызгал. Онцифир так рассердился за эту весть, что в краску вогнал дочь. Не жалует лучник ворожбецов. Долго ворчал на Васену, а потом, когда успокоился, велел истопить баню.
Высоко играет над шатровыми крышами вешнее солнышко. Золотистою паутиной лучи его цветут на голубых и зеленых шеломах церквей и соборов. По небу плывут легкие облака. Вон то, что над Николой в Дворищах, похоже на скачущих всадников, а то, что над Молотковым, как ладья легкоструйная. Кажется Онцифиру: мчится ладья далеко-далеко, за леса и горы, к бурному морю Русскому[28].
Онцифир постоял на крыльце, любуясь на галок да голубей, что вьюном вьются вокруг шатровых звонниц. Подумал вслух:
— Откуда ее пропасть-непропадимая развелось птицы на Великом Новгороде?!
В передней стене бани темнеет узкая, как ладонь, щель волоковой оконницы, закрытой изнутри полозком. В предбаннике, куда вошел Онцифир, его обдало теплом. Он прикрыл дверь. С надворья показалось темно: еле-еле различил на лавке дежу с квасом. Липовый ковш, уцепившийся крючком рукоятки за край дежи, плавает поверху. Онцифир зачерпнул ковшом, попробовал. Ах, матёр квасище! Старалась Васена для батюшки. На лавке, рядом с дежой, припасен веник березовый, чистовый. Онцифир снял и повесил на кляпчик, торчавший в стене, епанчу, скинул рубаху, забрал веник… Тяжелая, сбитая из сосновых пластин дверца скрипнула на подпятках. Онцифир пригнулся, шагнул внутрь бани.
От ржаной соломы, раскинутой мягким ковром на полу, медовый дух, как от омета. Онцифир вытянул в темноте руку и ощупью, как ходит слепой, добрался к красной стене; там он нашарил зарубку полозка, оттянул его.
Сквозь туго натянутый сухой бычий пузырь в баню проникла струя желтоватого света. Возможно стало различить полок, гору каменки и около кадь с водой, нагретой брошенными в нее раскаленными камнями. Камни еще не успокоились, они издавали то глухой рокот, то протяжно всхлипывали. Онцифир болтнул ладонью воду. Добра! Взял шайку, зачерпнул ею и, как бы невзначай, плеснул воду на каменку. Зачерпнул еще и еще…
Столб пара — огня жарче — с шипением и свистом вырвался вверх, ударил в потолок и, оседая, цепко схватил в объятия лучника. Жар так плотен, что казалось, стены баньки не выдержат его напора. Вот-вот банька, под всхлипы каменки, оторвется от земли, взлетит в необъятную высь и лопнет там, как пузырь, устлав соломой и щепою двор. Онцифир похлопал себя по бедрам, потер грудь, руки. Тело его покрылось потом, стало легким, будто десяток-другой годин свалилось с плеч. Растомясь с жару, Онцифир прилег на полок, намочил веник и вдруг с такой силой начал хлестать им себя, словно хотел избавиться этим от жаркой пытки.
— Ну-ка, твари! — приговаривал он. — Проваленные лихоманки… Ох, дойму вас!
Хлестал до тех пор, пока у самого не захватило дух. Кажется, не сошел он, а скатился с полка. После первого веничка хорошо отдохнуть на ржаном ковре. Буйно клокочет в жилах кровь. Дышишь — надышаться нельзя.
Крепок пар, но Онцифиру он впору. Кажется ему тот пар теплым ветерком, что дует в Петров день из-за Ильменя. Еще поддал на каменку, поднялся на полок, и снова гуляет, обдавая жаром, чистовый веник.
Но вот и у Онцифира недостало терпежу. На соломе пришел в себя. Не натешился ли паром, не пора ли честь знать?..
Дотянулся, нащупал скобу, толкнул дверцу. Огненною тушей вывалился в предбанник. Постоял, вздохнул во всю богатырскую грудь, подвинулся к деже, взял ее за ушки и, приподняв, отпил через край. Иному кому на этом бы и конец бане, но Онцифиру мало; несыто зудит у него спина.
С дежою впереди себя вошел он в баню. Выпрямился, голова еле-еле не трогает теменем матицу. Опрокинул на себя половину дежи. Липко сковал тело ледяной квас, на груди, на руках, ощерясь, заершился волос… Подхватив под уторы дежу, Онцифир плеснул остальной квасище на каменку.
Баня точно остыла. Каменка издала тихий стон, будто всхлипнула она от страха. Стон этот усиливался, рос, и вдруг, обезумевший от липкой студеной влаги, вырвался пар. Нет, не пар! Раскаленные добела камни обрушились на Онцифира.