— За какую вину твое наказание нам, ключник?
— Что ты, отроче, какое же наказание? — с силой хлопнув себя по шее, куда присосался слепень, осклабился Глина. — Утро долгое было, а вы ни круга воску не налили. Постегаете друг дружку — обоим польза от того и обиды не будет. Коли б я стражу велел постегать вас, наказание было бы, а я не велел. Зачем? Кто умен, тот и без стража поймет, как радеть владычным холопам дому святой Софии.
Глина, сказав это, обнажил голову. Лысое темя его лоснилось на солнышке. Терпение, которое проявлял он, дожидаясь возвращения Нефеда, удивило холопа. Ни тени гнева или другого неприязненного чувства не отражалось на лице попа.
— Молви, отроче, свое имя! — велел.
— Семеном зовут люди.
— Ишь ты, тезка мой. А по прозвищу?
— Лузга.
— Семенко Лузга… Что же ты, раб божий Семен, глазищами меня ешь? — Глина внезапно оборвал сладкую речь, с лица его сбежала улыбка. — Благословением владыки архиепискупа преподано мне блюсти вотчинку святой Софии и людей, обитающих в ней.
— Почто к прутьям-то приговорил?
— Мой суд — божий суд, — наставительно произнес Глина. — Далеко ты от бога живешь, отроче. В писании сказано: «Кого люблю, того наказую». Мое место близко к богу. Все, что содеяно мною, ему видно. А рабу приличествует в смирении и со страхом исполнять волю наставников.
Долго поучал поп стоявшего перед ним в угрюмом молчании Лузгу. Первая заповедь холопа, говорил он, — преданность господину, вторая — смирение, третья — послушание. Воля наставника — милость, а боль — наказание за грех.
Вернулся Нефед. Он молча бросил перед Глиной гибкие прутья черемушника и застыл, растерянно опустив руки. Глина взглянул на него. Что-то жесткое и хищное на мгновение сверкнуло в глазах попа. И как бы боясь выдать себя, он наклонился, выбрал прут; пропустив его сквозь сжатый кулак, оборвал листву.
— Бери, отроче! — Глина протянул Лузге гибкую, упругую черемушку. — Не играй, силу окажи. Подивись, каков он, — указал на Нефеда. — Верзилище перед тобой. А ты, Нефеде, — Глина тронул плечо холопа, — не запамятовал ли, что велено? Скидывай портовье, припади брюхом на мураву и лежи. Похлещет тебя Семенко Лузга, а как скажу я «довольно» — ты возьмешь черемушку и вернешь Лузге то, что от него принял.
Жадный взгляд попа словно впился в распластавшееся на зелени лужайки сильное тело Нефеда. Всякий раз, когда прут, извиваясь и свистя, опускался, оставляя после себя зловещий ярко-багровый рубец, оно вздрагивало, плотнее приникало к земле. Холоп молчал. Точно не по нему, а по разомлевшей от зноя земле, вымахивая руку, хлестал Лузга. Ни страдания, ни боли — ничего нельзя было прочесть в широко открытых, немигающих глазах мужика. Обида за позорное наказание, затаенная ненависть к бездушному ключнику слились в его взгляде и, остекленев, застыли в нем.
Глина упивался сознанием своей власти. Он наслаждался тем, что Нефед, от одного взмаха руки которого не осталось бы мокра на том месте, где стоит ключник, — этот Нефед покорно лежит в прахе. Наказывая холопа, Глина словно мстил ему за его силу, за давешний смелый и открытый взгляд… Глина желал одного: чтобы все во владычной вотчине и подле нее страшилось его слова и взгляда.
Когда на теле Нефеда багровые рубцы слились в одно припухшее и обрызганное кровью зарево, Глина молвил:
— Остановись, отроче! Ишь как ты его украсил… Теперь сам скидывай одежонку, погляжу, как он тебя.
Глава 8
Уведенка
Опускается роса. В открытый волок оконницы льется прохладный вечерний воздух. Солнечные лучи, замирая, последними, уже не греющими бликами играют на крышах хором.
Ефросинья одна в горнице. Вот-вот скроется солнце, окунувшись в вершины бора, темнеющего синим отрогом на плоских холмах за Ситенкой. Васена убежала с девушками по малину за Нелезень. Ермольевна с утра ушла на Липну, пора бы уж ей обратно… Васенька обещал вчера быть нынче к полудню, а вот уж и вечер, друга милого все нет; и вести не дал о себе.
Грустно Ефросинье. Радость и счастье испытала она, вырвавшись на волю из хором Твердиславича. Боярышней жила там, а был ей терем хуже кельи в дальнем монастырьке. Сушит девушку страх. Не боярина страшно, а больно, что друга нет близко. «Разлюбил, может, потому и нет, — думает Ефросинья. — А я-то жду, убралась, как на праздник, душу свою отдала ему, счастье девичье».
Над березами, что шумят за тыном, вьются голуби. «Если тот, белый, опустится на березу — любит Васенька», — загадала Ефросинья. А белый голубь взвился так высоко, что на миг будто растаял в синем небе. Но вот он появился вновь, сделал круг и… опустился. «Любит, — развеселилась Ефросинья. — Любит».
— Фрося, лада моя… Да не одна ли ты? — услыхала жаркий шепот.
Хотела крикнуть Ефросинья от радости и не смогла. — Васенька! — прошептала еле слышно. — Ой, как долго ты… Время-то позднее.
— Отгадай, где был я? — Спиридонович усадил Ефросинью рядом с собой.
— На торгу… С гостями заморскими пировал, — лукаво промолвила Ефросинья. — Сладкий мед пил и забыл про меня за чашей.
— Нет, лада моя, не губил я меду, не пировал на торгу… На княжем дворе задержался.
— Уж не болярин ли, ворог мой, жаловался на тебя князю? — испугалась Ефросинья.
— Болярин, ворог твой, колодой лежит, — отверг Спиридонович догадку Ефросиньи. — Иное случилось. В полудни, когда собрался я на Лубяницу, явился в хоромы ко мне Афанасий Ивкович, торговый гость; на паях с ним продавали мы воск иноземцам на Готский двор. Афанасий Ивкович расчеты вел с ними. Задержал он меня до второго часу. Только простились — прибежал отрок ближнего княжего болярина с наказом, велел-де князь Александр Ярославич быть гостю Спиридоновичу на дворе княжем. Ох, и бранил я себя, что не успел вовремя уйти на Лубяницу. И то знаю, без важного дела, без нужды не позвал бы Александр Ярославич. А почто звал — догадайся!
— Где уж мне, — встревожилась Ефросинья.
— Умна ты, подумай!
— Не за море ли идти велит? — помолчав, спросила.
— Нет, Фрося, не пойду за море, пока не войдешь ты хозяйкою в мои хоромы. О тебе говорил князь и бранил меня.
— За что? Чем я провинилась? Уж не тем ли, что от смертной беды спаслась?
— Нет, князь тебя не винит. Бранил меня Александр Ярославич за то, что увел я чужую невесту и не пришел после на княжий двор, ни князю, ни ближнему болярину не сказал о том, что сделал, заступы не попросил. Несчастье-де положил на болярышню-уведенку, а венцом не покрыл. Проведают, сказал, дворские Твердиславича, где укрывается болярышня, суда просить будут.
— Ах, не видать мне счастья! — кровь отлила от лица Ефросиньи. — Неужто вернут меня в хоромы к болярину?
— Не будет того. — Спиридонович обнял и привлек к себе девушку. — Ну улыбнись, моя лада, подари взглядом ласковым! Скажу еще весть, какой не ждала ты. Ввечеру нынче обещал быть здесь, в хоромах у Онцифира, Александр Ярославич.
— Что ты?! — пуще испугалась Ефросинья. — Увидит меня.
— Не слепой, чай, — улыбнулся Спиридонович на восклицание девушки. — А ты, Фрося, не пугайся, прямо в очи ему смотри!.. По дружбе придет Александр Ярославич, и тебе и мне пожелать счастья.
— Страшно, Васенька. Спросит он меня, а что скажу? Слов-то я не найду.
— Князь — друг мне, — продолжал успокаивать девушку Спиридонович. — О чем спросит, на то и ответ будет.
— Лучше бы так-то… Почто ты звал князя, Васенька?
— Не звал, поклянусь в том. Его на то воля. «Буду, сказал, нынче у Онцифира на Лубянице, а потом…» Передавать ли, что он молвил?
— Не таи, сказывай!
— Посмеялся над тем, что чужую невесту увел я из хором болярина Стефана, да и пообещал: рад уж или нет, говорит, ты, Спиридонович, а погляжу на твою болярышню. Мила и хороша девица — чашу меда из рук ее осушу и крепко поцелую красавицу, не по душе станется — не обессудь, не пригублю чаши.
— Ой! — щеки Ефросиньи залил яркий румянец. — От стыда сгорю. Не сказывать бы князю, где живу.