Чука поклонился Александру, касаясь рукою земли. Постарел воевода, но плечами, как и был, широк он и крепок. Александр обнял его и троекратно, как с отцом, облобызался с ним. Не отпуская, Чука приподнял его на руках.
— Поднял, княже! — ухмыляясь и гладя усы, воскликнул он. — Знать, годится еще на что-нибудь Ерофей Чука. Счастливый и добрый путь тебе, Александр Ярославич!
Александр на коне. Медью и серебром блестит на нем бехтерец. Позади его подняли копья полтысячи конных воинов. Зазвонили колокола. Под звон их, провожаемое напутственными возгласами городовых жителей войско Александра тронулось к Золотым воротам.
Глава 19
Весть с Маяты
Боярин Водовик оженил сына. Шумно отпраздновали свадьбу. И не сказать, сколько снеди съедено, сколько питья выпито. Не пересыхали на пиру ендовы с медами крепкими; запивали меды пивом хмельным и заморскими мальвазеями. Не жалел Водовик добра для гостей званых. Сам он выбирал невесту сыну. Сладилась желанная свадьба, а сладилась — не разорвешь.
Высоко держит бороду Водовик: шутка ли, породнился с именитым боярином Никифором Есиповичем!
Невеста — одна дочь у Есиповича. Преставится родитель — все богатство ей, и хоромы и вотчины. Опасался Водовик, задумав сватовство. А ну как заупрямится Есипович? Молоденек, скажет, женишок у тебя. Дочке моей с Улитина дня четвертной годок пошел, а женишку?.. Как его по имени-то? Лушко? Впору ли под венцом стоять? «Правда, — вздыхал Водовик. — Ох, правда!» Не в бровь, а в глаз ему слово о молодости сына. От сердца молвить, так и впрямь чуть ли не в матери годится Лушку невеста. Не она, богатство ее приманчиво. Лицо и годы оно красит. Славен был на Новгороде боярин Стефан Твердиславич, царствие ему вечное, а ведь он спал и видел взять Улиту, дочку Никифора Есиповича, за своего Андрейку. Ошибся Твердиславич; по гордыне ли своей, по глупости ли и упрямству послал он Андрейку в войско. Остался б жив Андрейка — мужем Улиты, желанным зятем вступил бы он в хоромы боярина Никифора.
«А чем не жених Лушко? — продолжал Водовик свои думы. — Четырнадцатый год отроку». Вспомнилось боярину, что и его по четырнадцатому году оженил родитель. Невесту взял… Забыл уж Водовик, какой год шел в ту пору его боярыне — не то двенадцать, не то одиннадцать минуло. Моложе его была она.
Молода, а радость ли в том? Помнит, ввели невесту в дом, а ее ни наряды, ни муж, с которым под венцом стояла, не радуют. Год прожил с женой Водовик и не знал, зачем она взята ему батюшкой? Лишь после году люба стала боярыня и хороша.
Женится Лушко на Улите, она-то небось не станет ходить дурой. С лица Улита рябовата, телом зато пышна; не придется Лушку учить ее жизни замужней. Когда юн и не сметлив муж, к разумной жене ему легко привыкать. Поспит она ночку, а утром-то встанет ласковая; накинет на плечи плат паволочитый, украсит себя колтами золотыми, жемчугами скатными, смарагдами, яхонтом, — то-то мила, то-то люба покажется. Муж-то молодой себя самой ей дороже. Возьмет она его на руки, прижмет к груди…
— Тьфу! — отплюнулся Водовик и облизал губы. Своя молодость, силы былыя вспомнились боярину.
Есипович не отказался от жениха. Рад и он пристроить дочку. Столковались о приданом и хлопнули по рукам. Назван Лушко женихом Улите. Не спрашивал его Водовик, люба ли невеста: зачем спрашивать, когда люба родителю! На свадебном пиру, сидя бок о бок с Улитой, Лушко не поднимал глаз. Ростом он ей по плечо, черноволос и сух — в батюшку. Злые языки шептали на все лады, будто не по невесте жених, зелен. Невеста-де зрела и перезрела в девках.
После пира боярин Водовик неделю ходил как в чаду. На людей он смотрел так, словно бы и впрямь слилось с его богатством богатство Есиповича. Наведались в хоромы торговые гости, Водовик в горницу не пустил их; передал свое слово через холопов: волен-де продать товар, волен не продавать. Надумаю вести торг — позову.
И как нынче не поважничать Водовику! Сына оженил на первой невесте в Новгороде, от запасов воска и хлеба ломятся у него клети; мехов, которые и серебра дороже, полные сундуки; хоть самому снаряжать ладью да плыть на торг иноземный.
Раздумавшись о богатстве своем, Водовик спустился с крыльца и велел открывать клети. Захотелось ему — не мерой, не весом — глазом хотя бы прикинуть, сколько хранится в клетях запасов. На воск и хлеб боярин взирал молча, только в глазах играли огоньки довольства, но когда начали открывать сундуки с мехами куньими — боярин похолодел. Тронуты меха молью. Облезла плешинками шерсть, из сундуков несет плесенью.
— Кто допустил этакое? — тряся кулаками, боярин подступил к ключнику. — Сгноили добро!
Он схватил мех, тряхнул. Осыпаясь, закружилась в воздухе шерсть.
— На что смотрел? На что сундуков не открывал, не сушил рухлядь[46]?
— По твоему указу, осударь-болярин, — оправдываясь, молвил ключник. — Не велел ты открывать, не велел никого пускать в клеть…
— Ох! Сгноили добро, а вину рады свалить на меня. Пора бы всех вас, виноватых, гнать в дальнюю вотчинку… Скорей беги на торг, — оборвал себя боярин. — Зови тамо Офонаска Ивковича. Не за серебро, а пусть хоть за грамоту долговую берет скорей рухлядишку. Обрадуется, поди, Офонаско моей беде. Он прибыли рад, чужое-то горе ему не горе.
Лица не было на боярине, когда он вернулся в хоромы. Прошел в горницу, сел на лавку. И горницу словно подменили сегодня — темно показалось в ней, неуютно. Где-то, за изразцовой печью, верещит сверчок. Не новую ли беду накликает? Забыл боярин о пережитой недавно радости. Не за то ли свалилась беда, что выбрал за сына рябую девку?
Постучал о пол. Когда вбежал холоп, велел принести квасу. Пил через край из полведерного жбана.
— Что стоишь, пес? — отставив жбан, уставился на холопа. — Какую еще весть припас? Сказывай, терзай своего болярина!
— Бересто с Маяты от ключника Моки, из вотчинки тамошней…
— Где оно?
— Прими, осударь!
Холоп с поклоном подал боярину свернутые наподобие свитка тонкие гладкие листки бересты, завязанные прядкой мягкого льна; концы прядки припечатаны воском. Боярин сорвал печать; освободив бересту, развернул ее. Прочитав первые слова: «Осподину моему, осударю…»— Водовик поднял глаза и сказал холопу:
— Ступай! Кому нужда ко мне, пусть повременят… Не тревожили бы, покуда читать буду.
Оставшись один, он достал из-за образа указку, разгладил на столе бересту и, водя указкой по криво расползшимся строчкам, принялся читать вслух:
— «Осподину моему, осударю-болярину; поклон тебе, осударь, от холопишки твоего от Моки Душильца, ключника вотчинки твоей осударевой на Маяте коя, близ Мокрого погосту, поклон тебе земной, осударь, от меня и людишек твоих здешних. Не огневайся, осударь, жито и лен огнищевый уродились в вотчине, на земельке твоей, каких не бывало. Смерды-половники, и кабальные, и пашенные[47] людишки кои, везут дани довольно… Опричь, осударь, Мокрого погостишку и тех, что жительствуют на Верхней Маяте. Жалобятся смерды тамошние: градом-де в лето нынешнее хлеба и льны у них побило, со всего-де поля, что писано за погостом, и пол-окова[48] не собрали жита, а льну и совсем не собрали; что взяли путанки, ушло в отрепи да в куделю. Твоею милостью, осударь, указал я тем ленивцам, что не оберегли ни своего, ни болярского добра, не собрали хлеба, то и вина в том ихняя, указал им: везли бы дань в осторожен вотчинный как положено, всей мерой; у кого-де не будет дани, тому целовать дерн в кабалу и покрывать болярской убыток в зиму, пушной рухлядью. И положил я, осударь, за осьмину жита давать по пяти дюжинок векши аль по полдюжины черных куниц. Пушной-то рухлядью смерды обелят должишко и дерн в кабалу поцелуют. Божья милость станется через то твоей вотчине. Прости меня, осударь, холопишку своего, коли что не так, не по доброте твоей к смердам вотчинным и прочим коим, сотворил суд; не о себе, о вотчине пекусь. И иное дело есть у меня — о половнике твоем Емельке, который о прошлом году в княжий поход бегал, а ныне возвернулся. Того же погостишку житель Емелька языком отрок востер, а к делу не падок. И тое лето и нынче не дал он дани тебе, осударь, и, сказывают, другим смердам не велел давать. С неделю тому места, привел я злодея Емельку в острожек, надел колодки на непокорна и в поруб вверг. Твоя милость, осударь, скажи свой, осударев, суд. А я пригрозил Емельке, но ушей и носа не резал; добро бы покарать неслуха на страх смердам…»