– По-моему, вам стоит обдумать это предложение, Дик. Не знаю, что именно сказал доктор Грегори, однако на мой взгляд…
Девушка за спиной Дика наклонилась, попав головой в кольцо дыма, и принялась подбирать что-то с пола. Лицо сидевшей напротив Николь казалось ему отражением его собственного лица – красота, неуверенно поселившаяся в ней, ставившая Дика в тупик, вливалась, точно приток, в реку его любви и даже силилась оградить ее от бед.
– Обдумайте, Дик, – взволнованно попросил Франц. – Тому, кто пишет о психиатрии, без реальной работы в клинике не обойтись. Юнг пишет, Блейлер пишет, Фрейд, Форель, Адлер – и все они постоянно работают с клиническими душевнобольными.
– У Дика есть я, – усмехнулась Николь. – Полагаю, необходимую ему порцию душевных болезней он уже получил.
– Это другое дело, – осторожно ответил Франц.
«Если Николь поселится рядом с клиникой, – думала Бэйби, – я смогу быть спокойной за нее».
– Мы должны тщательно все обмозговать, – сказала она.
Дика ее нахальство позабавило, однако потакать таковому не следовало.
– Решать буду я, Бэйби, – мягко сказал он. – Но ваше желание купить мне клинику очень мило.
Бэйби, поняв, что ее занесло, мигом пошла на попятную:
– Ну, разумеется, все зависит только от вас.
– Вопрос настолько важен, что на решение его уйдет не одна неделя. Не уверен, что мне так уж нравится мысль о нас с Николь, обосновавшихся в Цюрихе… – Дик повернулся к Францу, предвосхищая его возражение: – …Я знаю, знаю. В Цюрихе есть газ, водопровод, электричество – я прожил там три года.
– Обдумайте все как следует, – сказал Франц. – Я уверен…
Две сотни пятифунтовых башмаков затопали в сторону двери, и их компания присоединилась к толпе. Снаружи Дик увидел в хрустком лунном свете ту самую девушку, она привязывала свои салазки к большим саням. Все погрузились в сани, защелкали кнуты, лошади напряглись и пошли резать грудью темный воздух. Смутные, наспех устроившиеся в санях фигуры проносились мимо компании Дика, юноши помоложе сбрасывали друг друга с санок, выталкивали из саней, и жертвы их валились в мягкий снег, поднимались, бежали, пыхтя, за санями и обессиленно падали в них или вопили, жалуясь, что все их покинули. По сторонам дороги лежали в благотворном покое поля; пересекаемое кавалькадой пространство казалось высоким, бескрайним. Многие уже притихли и прислушивались к снежному простору, томясь атавистическим страхом перед волками.
В Занене они присоединились к устроенным муниципалитетом танцам, смешавшись с пастухами, гостиничной прислугой, лавочниками, лыжными инструкторами, проводниками, туристами, крестьянами. Вступить в теплое замкнутое пространство после испытанных снаружи пантеистических, почти животных ощущений означало снова вернуть себе некое несуразное, но внушительное рыцарское имя, звонкое, как шпоры на сапогах воина, и громовое, как топот футболистов по бетонному полу раздевалки. Йодль, без которого не обходятся такие танцульки, развеял романтическую очарованность Дика этой картиной. Поначалу он решил было, что виной тому изгнание им девушки из своих мыслей, но затем сообразил – нет, не оно, а слова Бэйби: «Мы должны тщательно все обмозговать» – и не сказанное ею, но подразумевавшееся: «Вы принадлежите нам и рано или поздно признаете это. Изображать независимость нелепо».
Не один год прошел с тех пор, как Дику довелось втайне озлобиться на кого-то – дело было в Нью-Хейвене, на первом курсе, после прочтения пользовавшейся немалым успехом статьи об «умственной гигиене». Теперь он сорвался на Бэйби и пытался удержать злость в себе, в то же время негодуя на холодную наглость этой богачки. Пройдет еще не одна сотня лет, прежде чем какая-то из новых амазонок своим умом дойдет до мысли о том, что уязвить в мужчине можно лишь его гордость, что, когда кто-то лезет в его дела, он становится хрупким, как Шалтай-Болтай, пусть даже некоторые из этих дам и признают сей факт – с оговорками и лишь на словах. Профессия доктора Дайвера, сводившаяся к сортировке того, что остается от скорлупы разбитых яиц, научила его бояться любых срывов. И все же:
– Слишком много хороших манер, – сказал он, когда плавно скользившие сани понесли их обратно в Гштад.
– Что ж, по-моему, это неплохо, – откликнулась Бэйби.
– Да нет, – возразил он, обращаясь к безликой вязанке мехов. – Хорошие манеры есть допущение того, что каждый человек неизъяснимо хрупок и с него надлежит пылинки сдувать. А уважение к человеку не позволяет, конечно, походя называть его лжецом или трусом, однако если вы будете вечно щадить чувства людей и питать их тщеславие, то в конце концов перестанете понимать, что, собственно говоря, заслуживает в них уважения.
– По-моему, американцы относятся к своим манерам весьма серьезно, – заметил старик-англичанин.
– Пожалуй, – сказал Дик. – Манеры моего отца – это наследие тех времен, когда человек сначала стрелял, а уж потом извинялся. Вооруженные люди… да что там, вы, европейцы, не носили в обычной жизни оружия с начала восемнадцатого столетия…
– В сущности, возможно, нет…
– В сущности. И в действительности.
– У вас, Дик, манеры неизменно прекрасные, – примирительно сказала Бэйби.
Две женщины смотрели на него из зоопарка своих одежд не без тревоги. Молодой англичанин ничего не понял, он принадлежал к той породе людей, что любят скакать по карнизам и балконам, словно по снастям корабля, и сейчас надумал скоротать возвращение в отель нелепым рассказом о боксерском поединке между ним и его лучшим другом: о том, как два любящих товарища украшали один другого синяками, но, разумеется, с превеликой воспитанностью. Дика его рассказ развеселил.
– То есть при каждой зуботычине, которую вы от него получали, он все больше становился вашим другом?
– Я чувствовал все большее уважение к нему.
– Чего я не понимаю, так это изначальной причины драки. Вы и ваш лучший друг, повздорив по какому-то пустяковому…
– Если вы не понимаете, я вам ничего объяснить не смогу, – холодно прервал его молодой англичанин.
…Вот это я и получаю, когда говорю, что думаю, – сказал себе Дик.
Он уже устыдился своих приставаний к юноше, поняв, что нелепость его рассказа проистекает из детской простоты воззрений вкупе с замысловатостью изложения.
Толпа еще сохраняла праздничное настроение, они вступили с ней в пропахший мясом, которое жарилось здесь на открытом огне, ресторан, где бармен-тунисец манипулировал освещением в такт музыке, а еще одну постоянно звучавшую мелодию создавала глядевшая в большие окна луна над катком. В этом свете Дик наконец разглядел свою девушку, нашел ее вялой и неинтересной и отвернулся, чтобы полюбоваться мглой, кончиками сигарет, становившимися, когда освещение краснело, зелеными и серебристыми, белой полосой, которая падала на танцующих всякий раз, что открывалась и закрывалась дверь бара.
– А скажите-ка, Франц, – поинтересовался он, – вы думаете, что, проведя всю ночь над кружкой пива, сможете вернуться в клинику и убедить пациентов в могуществе вашей личности? Не кажется ли вам, что они сочтут вас гастропатом?
– Я иду спать, – объявила Николь. Дик проводил ее до лифта.
– Я бы составил тебе компанию, но мне нужно показать Францу, что в клиницисты я не гожусь.
Николь вступила в лифт.
– Бэйби очень практична, – задумчиво сказала она.
– Бэйби – одна из… – Дверь лифта отрезала его от Николь, и Дик, вслушиваясь в металлическое жужжание, закончил фразу мысленно: «Бэйби – пустая, себялюбивая баба».
И однако же два дня спустя, направляясь с Францем в санях к вокзалу, Дик признался, что мысль о клинике ему по душе.
– Мы начинаем ходить по кругу, – сказал он. – Жить с таким размахом – значит с неизбежностью подвергать свои силы одному испытанию за другим, а Николь этого не выдержит. Летней пасторали на Ривьере пришел конец – на следующий год мы получим сезон во всей его красе.
Они проезжали мимо хрустких зеленых катков, где гремели венские вальсы и цвета горных школ полыхали на фоне бледно-синего неба.