– Похоже, что вчера вечером, – серьезно сказала она, перебирая пальцами его волосы, – та часть меня, которую ты любил, которую стоило знать, гордость и огонь, – все это пропало. То, что осталось от меня, всегда будет любить тебя, но уже не так, как раньше.
Тем не менее даже тогда она сознавала, что со временем это забудется и что жизнь редко наносит окончательный удар, но всегда утекает прочь. После того утра об инциденте больше не вспоминали, а ее глубокая рана зажила под руками Энтони, и если было торжество зла, то им владела некая более темная сила, чем они сами, владела знанием и победой.
Независимость Глории, как и все искренние и глубокие качества, зародилась бессознательно, но однажды доведенная до ее внимания завораживающим открытием Энтони, она в значительной степени приобрела очертания формального принципа. Из ее манеры разговора можно было прийти к выводу, что вся ее стойкость и энергия сводились к горячему отстаиванию антитезы «Наплюй на всех».
– На всех и на все, – говорила она, – не считая меня, а значит, и Энтони. Это жизненное правило, и если бы оно было ошибочным, я бы все равно придерживалась его. Никто ничего не делает для меня, если это не доставляет ему удовольствия, и я поступаю точно так же по отношению к ним.
Когда она произнесла эти слова, то стояла на парадном крыльце самой любезной дамы из Мариэтты, но потом она издала странный короткий вскрик и рухнула на пол в глубоком обмороке.
Дама привела ее в чувство и привезла домой в своем автомобиле. Так почтенной Глории открылось, что она, вполне вероятно, была беременна.
Она лежала внизу на длинном диване. Теплый день стучался в окно и прикасался к поздним розам на столбиках крыльца.
– Я могу думать лишь о том, что люблю тебя, – жалобно сказала она. – Я ценю мое тело, потому что ты считаешь его прекрасным. И это мое – твое – тело станет безобразным и бесформенным? Это просто невыносимо. О, Энтони, я не боюсь боли.
Он отчаянно, но тщетно пытался утешить ее.
– А потом у меня вырастут широкие бедра и я стану бледной, – продолжала она. – Вся моя свежесть пропадет, а волосы перестанут блестеть.
Он расхаживал по полу, засунув руки в карманы.
– Это точно?
– Я ничего не знаю. Я всегда ненавидела генакологов, или как их там называют. Думаю, со временем я заведу ребенка, но не сейчас.
– Только ради бога, не надо лежать здесь и так сокрушаться.
Ее рыдания прервались, и она почерпнула тишину из милосердных сумерек, сгустившихся в комнате.
– Включи свет, – попросила она. – Дни кажутся такими короткими… в июне они были гораздо длиннее, когда я была маленькой девочкой.
Зажегся свет, и за окнами и дверью как будто опустились синие портьеры из нежнейшего шелка. Его бледность и неподвижность, теперь уже без горя или радости, пробудили ее сочувствие.
– Ты хочешь, чтобы я сохранила ребенка? – апатично спросила она.
– Мне все равно. То есть я сохраняю нейтральную позицию. Если ты хочешь, то я, наверное, буду рад. Если нет, – что же, и это правильно.
– Я хочу, чтобы ты принял то или иное решение!
– Давай предположим, что ты принимаешь решение.
Она презрительно посмотрела на него и не снизошла до ответа.
– Ты как будто считаешь, что из всех женщин на свете именно тебя избрали для этого высшего унижения.
– А что, если так? – сердито воскликнула она. – Для них это не унижение, а оправдание для жизни. Это единственное, на что они годны. Но для меня это унижение.
– Послушай, Глория, что бы ты ни сделала, я буду на твоей стороне, но, ради бога, не страдай по этому поводу.
– Ох, не трясись надо мной! – простонала она.
Они обменялись молчаливыми взглядами, не выражавшими ничего особенного, кроме усталости. Потом Энтони взял книгу с полки и опустился на стул.
– Завтра я уеду и повидаюсь с Констанс Мерриам.
– Хорошо. А я отправлюсь в Территаун и встречусь с дедом.
– Понимаешь, – добавила она, – дело не в том, что я боюсь этого или чего-то еще. Я верна себе, ты знаешь.
– Знаю, – согласился он.
Практичные люди
В своем благочестивом гневе на немцев Адам Пэтч кормился военными сводками. Стены его дома были покрыты пришпиленными картами; атласы громоздились на столах под рукой вместе с «Хрониками мировой войны в фотографиях», официальными разъяснениями, а также «личными впечатлениями» военных корреспондентов и рядовых X, Y и Z. Несколько раз во время визита Энтони секретарь Эдвард Шатллуорт, некогда носивший титул «квалифицированного джин-лекаря» в баре «Шляпа святого Патрика» в Хобокене, а ныне охваченный праведным возмущением, появлялся со свежими выпусками новостей. Старик с неутомимой яростью атаковал каждую статью, вырезая те колонки, которые казались ему достаточно зрелыми для сохранения, и засовывая их в уже распухшие архивные папки.
– Ну, чем ты занимаешься? – любезно обратился он к Энтони. – Ничем? Я так и думал. Я все лето собирался приехать и посмотреть на тебя.
– Я писал. Помнишь эссе, которое я вам послал, – то самое, которое я продал «Флорентайн» прошлой зимой?
– Эссе? Ты не присылал мне никакого эссе.
– Конечно, посылал. Мы говорили о нем.
Адам Пэтч мягко покачал головой:
– Ну, нет. Мне ты не присылал никакого эссе. Возможно, ты думал, что послал, но я не получал его.
– Послушайте, дедушка, вы же читали его, – немного раздраженно настаивал Энтони. – Вы прочитали его и не согласились со мной.
Внезапно старик вспомнил, но это было заметно лишь по слегка отвисшей челюсти, обнажившей ряды сероватых десен. Ощупывая Энтони древним зеленым взглядом, он колебался между признанием своей ошибки и ее сокрытием.
– Значит, ты пишешь, – поспешно сказал он. – Тогда почему бы тебе не написать об этих немцах? Напиши о чем-то реальном, о том, что происходит сейчас и будет интересно для людей.
– Кто угодно не может быть военным корреспондентом, – возразил Энтони. – Нужно иметь какую-нибудь газету, готовую покупать твои материалы. А я не могу тратить деньги на работу независимым журналистом.
– Я отправлю тебя, – неожиданно предложил его дед. – Я отправлю тебя в качестве уполномоченного корреспондента от любой газеты по твоему выбору.
Энтони содрогнулся от такой мысли и почти одновременно увлекся ею.
– Я… я не знаю…
Ему придется покинуть Глорию, которая посвятила ему всю свою жизнь и окружила его любовью. Глория находилась в беде. Нет, это было немыслимо… однако он видел себя одетым в хаки и опирающимся на тяжелую трость, как делают все военные корреспонденты, с ранцем на плече и старающимся быть похожим на англичанина.
– Мне нужно это обдумать, – признался он. – Конечно, это очень любезно с вашей стороны. Я поразмыслю и дам вам знать.
Мысли об этом занимали его по дороге в Нью-Йорк. Он испытал одну из внезапных вспышек воображения, которой удостаиваются все мужчины, которые находятся под влиянием сильных и любимых женщин, показывающих им мир более крепких мужчин, прошедших более суровую подготовку и борющихся не с абстрактными призраками, а с настоящими врагами. В этом мире руки Глории существовали лишь как жаркие объятия случайной любовницы, хладнокровно выбранной и быстро забытой…
Эти незнакомые фантомы столпились вокруг него, когда он садился на поезд до Мариэтты на Центральном вокзале. Вагон был переполнен, он занял последнее свободное место и лишь через несколько минут бросил случайный взгляд на мужчину рядом с собой. Он увидел тяжелую челюсть, крупный нос, скошенный подбородок и маленькие припухшие глаза. Секунду спустя он узнал Джозефа Блокмана.
Они одновременно привстали, наполовину смущенные, и обменялись тем, что можно было считать половиной рукопожатия. Потом, словно в завершение церемонии, они коротко рассмеялись.
– Что ж, – без особого воодушевления заметил Энтони. – Мы уже давно не встречались. – Он сразу же пожалел о своих словах и уже хотел добавить «я и не знал, что вы тоже ездите по этому направлению», но Блокман опередил его любезным вопросом: