– Стыд и срам! – повторила она. – Ты здесь главный, ты делаешь всю работу. Все это похоже на историю о зайце и черепахе – и по-моему, заяц свое уже отбегал.
– Чш! Чш!
– Ну, как знаешь. Но это правда.
Он прихлопнул открытой ладонь воздух:
– Хватит!
Ну что же, они обменялись мнениями, как на дебатах. Кете призналась себе, что была слишком строга к Дику, который нравился ей, перед которым она трепетала, – он был таким внимательным, так ее понимал. Что касается Франца, сказанное Кете накрепко засело в его голове, и в скором времени он разуверился в серьезности Дика. А там и убедил себя в том, что никогда в нее не верил.
II
Николь получила от Дика приглаженную версию римской катастрофы – рассказ о том, как он из человеколюбия пришел на выручку пьяному знакомому. Он не сомневался в том, что Бэйби Уоррен будет держать язык за зубами, поскольку яркими красками расписал ей ужасающие последствия, коими правда может грозить Николь. Впрочем, все это было пустяком в сравнении с глубоким следом, который римский эпизод оставил в его душе.
Основная реакция Дика на случившееся свелась к тому, что он с головой ушел в работу, и в итоге Франц, уже надумавший порвать с ним, никак не мог подыскать повод для ссоры. Дружбу, сколько-нибудь заслуживающую своего названия, невозможно уничтожить за какой-то час, если не резать при этом по живому, и потому Францу пришлось уверить себя – вера эта все крепла и крепла в нем, – что интеллектуальная и эмоциональная жизнь Дика идет на скорости, которая действует ему, Францу, на нервы, мешает работать, даром что прежде этот контраст между ними он считал благотворным. Что же, нужда и не такому научит.
Вбить в трещину первый клин Францу удалось только в мае. В тот день Дик пришел в его кабинет белым, усталым и, садясь, сказал:
– Все, она ушла.
– Умерла?
– Сердце не выдержало.
Дик сидел, изнуренно сгорбившись, в кресле у двери. Последние три ночи он провел у постели нравившейся ему все сильнее покрытой струпьями безвестной женщины-художницы, – официально для того, чтобы вкалывать ей адреналин, на деле же, чтобы пролить сколько удастся света в ожидавшую ее тьму.
Отчасти понимая, что он должен чувствовать, Франц поспешил высказать свое мнение:
– У нее был нейросифилис. И никакие Вассерманы меня в этом не разубедят. Спинно-мозговая жидкость…
– Какая разница, – отозвался Дик. – О господи, какая теперь разница! Если ей хотелось унести свою тайну с собой, пусть ее.
– Вы бы отдохнули с денек.
– Не беспокойтесь, я так и сделаю.
Клин уже был у Франца в руках; взглянув на составленную им телеграмму, которая предназначалась для брата художницы, он спросил:
– А не хотите немного проехаться?
– Не сейчас.
– Я не об отпуске. В Лозанне есть один больной. Я целое утро проговорил по телефону с его отцом, чилийцем…
– Она была такой отважной, – сказал Дик. – И продолжалось все так долго.
Франц сочувственно покачал головой, и Дик спохватился:
– Простите, что перебил.
– Смена обстановки вам не помешает… у отца сложные отношения с сыном… он не может уговорить юношу лечь в нашу клинику. И хочет, чтобы кто-нибудь из нас приехал туда.
– А что с юношей? Алкоголизм? Гомосексуальность? Когда речь идет о Лозанне…
– Всего понемногу.
– Съезжу. Какие-нибудь деньги нам это сулит?
– Я бы сказал, большие. Проведите там два-три дня, и если решите, что молодой человек нуждается в наблюдении, привезите его сюда. В любом случае не спешите, постарайтесь отдохнуть; дело делом, но и об удовольствиях забывать не стоит.
Два часа проспав в поезде, Дик посвежел и к сеньору Пардо-и-Сьюдад-Реаль отправился в приподнятом настроении.
Собеседования такого рода протекали, как правило, одинаково. Беспримесная истеричность представителя семьи зачастую оказывалась столь же интересной в психологическом отношении, как и состояние больного. И этот случай не стал исключением: сеньор Пардо-и-Сьюдад-Реаль, представительный испанец со стальной сединой, благородной осанкой и всеми наружными аксессуарами богатства и власти, гневно расхаживал по люксу, который он занимал в «Hôtel de Trois Mondes»[131], и излагал историю своего сына с самообладанием пьяной женщины.
– Я не знаю, что еще можно придумать. Мой сын развратен. Он был развратным в Харроу и продолжал развратничать в кембриджском «Кингз-Колледже». Развратен непоправимо. Теперь к этому добавилось пьянство, выявляющее его худшие черты, и непрерывные скандалы. Я перепробовал все – составил вместе с хорошо мне знакомым врачом план и послал их обоих путешествовать по Испании. Каждый вечер Франциско получал дозу вытяжки из шпанских мушек и отправлялся с врачом в приличный бордель – в первую неделю с чем-то это вроде бы помогало, но результата так и не дало. И наконец, на прошлой неделе, вот в этой самой комнате, вернее, в ванной, – он указал на дверь, – я заставил Франциско раздеться по пояс и отхлестал его плетью…
Утомленный всплеском эмоций, он присел, и тогда заговорил Дик:
– И это было глупостью, и поездка по Испании – пустой тратой времени, – он пожал плечами, стараясь придавить разбиравший его смех: ни один достойный уважения медик не решился бы на столь любительский эксперимент! – Я обязан сказать вам, сеньор, что в таких случаях мы ничего не обещаем. С пьянством мы еще как-то справляемся – при условии, что пациент готов нам помогать. Но прежде всего мне нужно поговорить с юношей и добиться его доверия, только так я смогу выяснить, сознает ли он сам, что с ним происходит.
…Молодому человеку, с которым он уселся на террасе отеля, было лет двадцать – красивый, настороженный.
– Мне необходимо понять, как вы относитесь к вашему положению, – сказал Дик. – Считаете ли, что оно ухудшается? И хотите ли как-то поправить его?
– Пожалуй, да, – ответил Франциско. – Я очень несчастен.
– Как вы полагаете, причина тут в пьянстве или в присущей вам аномалии?
– Я думаю, что пьянство – это, скорее, ее результат. – До этого мгновения Франциско оставался серьезным, но тут неодолимое озорство взяло над ним верх, и он, рассмеявшись, добавил: – Все безнадежно. В «Кингзе» меня прозвали «Королевой Чили». А эта поездка по Испании – единственное, чего мы добились: меня стало тошнить от одного только взгляда на женщину.
Дик резко одернул его:
– Если вам нравится купаться в грязи, я ничем вам помочь не смогу и просто зря трачу время.
– Нет, давайте поговорим – мне с вами спокойно, не то что с другими, – в повадке молодого человека проступила некоторая извращенная мужественность, проявлявшаяся ныне в старательном сопротивлении отцу. Однако в глазах его появилось и плутоватое выражение, нередкое у обсуждающих свои наклонности гомосексуалистов.
– Происходящее с вами более чем заурядно, – начал Дик. – Вы тратите жизнь на него и его последствия, а на поступки достойные, приемлемые для общества, у вас не остается ни времени, ни сил. Если вы хотите жить, ничего не боясь, вам следует прежде всего обуздать вашу чувственность, – и первым делом оставить пьянство, которое ее провоцирует…
Дик проговаривал это автоматически, он уже десять минут назад понял, что пытаться вылечить Франциско не станет. Они приятно пробеседовали около часа – о планах молодого человека, о его доме в Чили. Подходить столь близко к пониманию такого характера – с отличной от медицинской точки зрения – Дику еще не доводилось, и постепенно он пришел к заключению, что само обаяние Франциско позволяет ему купаться в беспутстве, а обаяние, всегда считал Дик, неизменно живет своей, независимой жизнью, проявляется ли оно как безумная доблесть несчастной женщины, скончавшейся нынче утром в клинике, или как отважная грациозность, с которой этот пропащий молодой человек следует по своей грязноватой, давно протоптанной другими дорожке. Дик пытался препарировать его историю, разобрать ее на кусочки достаточно малые, чтобы их можно было сохранять по отдельности, – понимая, впрочем, что жизнь во всей ее безраздельности может качественно отличаться от сегментов, из которых она состоит, а жизнь человека, приближающегося к сорокалетию, рассматривать, похоже, можно лишь как набор таких сегментов. Его любовь к Николь и Розмари, его дружба с Эйбом Нортом и Томми Барбаном посреди изломанной вселенной послевоенных лет, – казалось, эти люди прижались так близко к нему, что определили саму его личность, сделали для него необходимым принимать все или ничего; и похоже, теперь он до конца своей жизни обречен нести в себе отдельные «я» этих людей, которых встретил и полюбил слишком рано, – и полнота его и зрелость возможны лишь в той мере, в какой будут зрелыми они. Ну и без одиночества ему не обойтись – ведь так легко быть любимым – и так трудно любить.