– Я заметил, вы к нашим костюмам приглядываетесь, – сказал князь. – Мы, видите ли, только что из России.
– А костюмы пошиты в Польше придворным портным, – добавил Томми. – Ей-ей, личным портным Пилсудского.
– Вы, стало быть, вояжировать изволили? – спросил Дик.
Оба рассмеялись, при этом князь с излишней силой хлопнул Томми по спине.
– О да, вояжировать. Вот именно. Большой вояж по всем Россиям. Большой и помпезный.
Дик ждал объяснений, и мистер Мак-Киббен дал их:
– Они бежали оттуда.
– Так вы там в тюрьме сидели?
– Я, – пояснил князь Чиличефф, глядя на Дика мертвыми желтоватыми глазами. – Правда, я не столько сидел, сколько прятался.
– И трудно было выбраться?
– Не без того. На границе пришлось ухлопать трех красногвардейцев. Двоих уложил Томми… – князь поднял, точно француз, два пальца, – …одного я.
– Вот этого я не понимаю, – сказал мистер Мак-Киббен. – Почему они не хотели вас выпустить?
Ханнан повернулся от пианино и сообщил, подмигнув всем сразу:
– Мак думает, что марксист – это выпускник колледжа Святого Марка.
То была история совершенного в лучших традициях бегства – аристократ девять лет живет у своего старого слуги, работая в государственной пекарне; восемнадцатилетняя, знавшая Томми Барбана дочь в Париже… Слушая их рассказ, Дик думал о том, что эта высохшая, склеенная из папье-маше реликвия прошлого вряд ли стоит жизней трех молодых мужчин. Кто-то спросил, было ли Томми и Чиличеффу страшно.
– Было, когда я мерз, – ответил Томми. – На меня от холода вечно страх нападает. Мне и во время войны, как замерзну, сразу становилось страшно.
Мак-Киббен встал:
– Мне пора. Я завтра выезжаю машиной в Инсбрук – с женой, детьми… и гувернанткой.
– Я тоже собираюсь туда завтра, – сказал Дик.
– Да что вы? – воскликнул Мак-Киббен. – Так поедемте с нами. «Паккард» у меня большой, а пассажиров всего-то – моя жена, дети да я… ну и гувернантка…
– Но не могу же я…
– Правда, она не совсем гувернантка, – закончил Мак-Киббен, и взгляд его стал несколько жалковатым. – Кстати сказать, жена знакома с вашей свояченицей, Бэйби Уоррен.
Такое знакомство Дика нисколько не вдохновило.
– Я уже обещал двум знакомым поехать с ними.
– О, – лицо Мак-Киббена вытянулось. – Ну что же, в таком случае до свидания.
Он отвязал от ножки соседнего столика пару чистокровных жесткошерстных терьеров и отвесил общий поклон, а Дик тем временем представил себе с грохотом несущийся к Инсбруку, битком набитый «паккард» с Мак-Киббенами, их детьми, багажом, гавкающими собаками… и гувернанткой.
– Газета уверяет, что убийца известен, – говорил между тем Томми. – Да только его кузины не хотят, чтобы об этой истории писали, потому что убийство произошло в подпольном кабаке. Что вы на этот счет думаете?
– Что семье его тут гордиться нечем.
Ханнан, чтобы привлечь к себе внимание, взял громкий аккорд.
– Я не верю, что его музыке суждена долгая жизнь, – сказал он. – Даже если сбросить со счетов европейцев, найдется десяток американцев, способных писать не хуже Норта.
Эти слова стали для Дика первым указанием на то, что разговор идет об Эйбе Норте.
– Да, но Эйб был среди них первым, – сказал Томми.
– Не согласен, – упорствовал Ханнан. – Ему сочинили репутацию хорошего композитора, потому что он пил как сапожник, а друзьям нужно было как-то объяснить это…
– Что там случилось с Эйби Нортом? Опять в переделку попал?
– Вы не читали утреннюю «Геральд»?
– Нет.
– Он погиб. Забит до смерти в нью-йоркском подпольном баре. Ему удалось добраться до его комнаты в Теннисном клубе, а там он умер…
– Эйби Норт?
– Да, – конечно, они…
– Эйби Норт? – Дик привстал. – Вы уверены, что он мертв?
Ханнан повернулся вместе с табуретом к Мак-Киббену:
– Только не до Теннисного – до Гарвардского. В Теннисном он не состоял, я уверен.
– Так в газете написано, – возразил Мак-Киббен.
– Значит, она ошиблась. Я совершенно уверен.
Забит до смерти в нью-йоркском подпольном баре.
– В Теннисном я знаю почти всех, – продолжал Ханнан. – Это наверняка был Гарвардский клуб.
Дик поднялся на ноги. Томми тоже. Князь Чиличефф оторвался от вялых раздумий о чем-то, быть может, о том, удастся ли ему выбраться из России, – он предавался им столь долгое время, что вряд ли мог отбросить их сразу, – и присоединился к покидавшим кафе Томми и Дику.
Эйби Норта забили до смерти.
По дороге к отелю, – Дик проделал ее, как в бреду, – Томми рассказывал:
– Мы тут ждем, когда портные сошьют нам порядочные костюмы, в которых можно будет показаться в Париже. Я надумал заняться перепродажей акций, а в таком наряде меня и на биржу-то не пустят. В вашей стране кого ни возьми, все сколачивают миллионные состояния. Вы правда уезжаете завтра? Мы даже пообедать с вами не успеем. У князя когда-то была в Мюнхене любовница. Он позвонил ей, а она, оказывается, пять лет как умерла – и сегодня мы обедаем с двумя ее дочерьми.
Князь покивал:
– Возможно, мне удастся добиться приглашения и для доктора Дайвера.
– Нет-нет, – поспешил отказаться Дик.
Спал он крепко, а проснулся под медленный траурный марш, с которым проходила под его окном какая-то процессия – длинная когорта мужчин в армейских мундирах и знакомых касках 1914-го, дородных господ в сюртуках и цилиндрах, бюргеров, аристократов, простонародья. Общество ветеранов шествовало к могилам своих мертвецов, чтобы возложить венки. Люди вышагивали медленно и мерно, вспоминая об утраченном величии, тяготах прошлого, позабытых печалях. Лица их были скорбными лишь формально, а легкие Дика едва не разорвал вздох сожаления о погибшем Эйбе, о собственной его юности, ушедшей десять лет назад.
XVIII
В Инсбрук он приехал в сумерки и, отправив багаж в отель, прошелся по городу. Император Максимилиан молитвенно преклонял в закатном свете колени над бронзовыми фигурами скорбящих, по университетскому парку прогуливалась, читая что-то, четверка новоиспеченных иезуитов. Солнце садилось, мраморные напоминания о давних осадах, браках, годовщинах блекли, Дик проглотил erbsen-suppe[111] с накрошенными в него würstchen[112], выпил четыре бокала «Пильзнера» и отверг устрашающий десерт под названием «kaiser-schmarren»[113].
Горы громоздились над городом, но Швейцария была далеко, и Николь тоже. Прохаживаясь уже в полной темноте по парку, Дик отрешенно думал о ней, вспоминая лишь самое лучшее. Однажды она, спеша, подошла к нему по сырой траве в тонких, намокших от росы комнатных туфлях и встала на его ступни, уютно прижалась к нему, подняла лицо, предъявляя его, точно книгу, открытую на нужной странице.
– Думай о том, как ты меня любишь, – прошептала она. – Я не прошу вечно любить меня так, я прошу запомнить. Где-то во мне всегда будет та, кто я есть сейчас.
Но ведь он убежал от нее, чтобы спасти свою душу, и теперь стал думать об этом. Он потерял себя – в какой час, день, неделю, месяц или год, сказать невозможно. Когда-то он без труда вникал в суть вещей, решал самые сложные уравнения бытия так же легко, как и простейшие проблемы его простейших пациентов. Однако за время, прошедшее между днем, когда он нашел Николь, расцветавшую под тяжким гнетом на берегу Цюрихского озера, и мгновением встречи с Розмари, копье его как-то притупилось.
Наблюдение за тяжелой работой отца в бедных приходах поселило жажду денег в лишенной, по существу, приобретательских инстинктов душе Дика. Богатство вовсе не представлялось ему необходимым покоя ради, – он никогда не был более уверенным в себе, более самодостаточным, чем ко времени женитьбы на Николь. И все же его проглотили с потрохами, как обычного альфонса, а он, сам того не поняв, позволил намертво запереть весь его арсенал в банковских сейфах Уорренов.