Между тем судебное разбирательство медленно продвигалось вперед, с бесконечными расспросами свидетелей и предъявлением доказательств. Предварительные слушания по делу о наследстве завершились. Мистер Хэйт не видел причин, которые могли бы воспрепятствовать основному судебному заседанию до начала лета.
Блокман появился в Нью-Йорке в конце марта; он провел в Англии около одного года по делам, связанным с компанией «Образцовое кино». Общий процесс совершенствования продолжался: каждый раз он одевался немного лучше, его интонации становились более зрелыми, в его манерах сквозила ощутимо бóльшая уверенность, что все прекрасные вещи в мире принадлежат ему по естественному и неотчуждаемому праву. Он приехал с визитом, задержался лишь на один час, говорил в основном о войне и покинул их с заверениями о новой встрече. Во время второго визита Энтони не было дома, но взволнованная и поглощенная новыми мыслями Глория радостно приветствовала мужа ранним вечером.
– Энтони, – начала она. – Ты все еще возражаешь, если я попробую свои силы в кино?
Он всем сердцем восставал против этой идеи. Когда она как будто начала отдаляться от него, – пусть даже в виде угрозы, – ее присутствие снова стало даже не столько ценным, как отчаянно необходимым.
– О, Глория!
– Блокман сказал, что он возьмет меня, но если я вообще собираюсь что-либо сделать, то нужно приступать сейчас. Им нужны только молодые женщины. Подумай о деньгах, Энтони!
– Для тебя – да. Но как насчет меня?
– Разве ты не знаешь, что все мое принадлежит и тебе?
– Что за проклятая карьера! – взорвался высоконравственный, бесконечно осмотрительный Энтони. – И шайка там подобралась соответствующая. Мне надоело, что этот Блокман приходит сюда и вмешивается в наши дела. Я ненавижу всю эту театральщину.
– Это не театральщина! Это совсем другое.
– И что я должен делать? Ездить за тобой по всей стране? Жить на твои деньги?
– Тогда заработай сам.
Разговор перерос в одну из самых ожесточенных ссор, которую они когда-либо имели. После примирения и неизбежного периода моральной апатии она осознала, что Энтони высосал жизнь из ее планов. Ни один из них не упоминал о вероятности того, что Блокман был, безусловно, заинтересованной стороной, но оба понимали, что это стоит за возражениями Энтони.
В апреле была объявлена война с Германией. Вильсон и его кабинет министров, – кабинет, который своим отсутствием оригинальных лиц странным образом напоминал двенадцать апостолов, – аккуратно спустил с поводка изголодавшихся псов войны[233], и пресса принялась истерически клеймить зловещую мораль, философию и музыку, порождаемую тевтонским складом ума. Те, кто ублажал себя особенной широтой взглядов, проводили тонкое различие: лишь немецкое правительство доводило их до истерии, а остальные сами довели себя до рвотно-непристойного состояния. Любая песня, где имелись слова «мать» и «кайзер», гарантированно имела огромный успех. Все наконец-то получили тему для разговоров, и почти все в полной мере наслаждались ею, как будто они прошли отбор на роли в мрачной романтической пьесе.
Энтони, Мори и Дик подали заявления о приеме в тренировочные лагеря для офицеров. Двое последних чувствовали себя странно взволнованными и безукоризненными; словно юнцы из колледжа, они болтали друг с другом о том, что война является единственным предлогом и оправданием для существования аристократов, и воображали невообразимую офицерскую касту, состоявшую в основном из наиболее привлекательных выпускников трех или четырех колледжей на Восточном побережье. Глории казалось, что в этой буйной жажде крови, охватившей нацию, даже Энтони приобрел новое обаяние.
К их огромному недоумению, Десятый пехотный полк, прибывший из Панамы, был сопровожден эскортом патриотических граждан при переходе от одного салуна к другому. Выпускников Вест-Пойнта стали замечать впервые за долгие годы, и складывалось общее впечатление, что дела идут славно, хотя и вполовину не так славно, как в ближайшем будущем, что каждый является славным парнем и все народы одинаково великие, – разумеется, за исключением немцев, – и в каждом слое общества изгоям и козлам отпущения достаточно лишь надеть военный мундир, чтобы быть прощенными, восхваляемыми и оплаканными родственниками, бывшими друзьями и совершенно незнакомыми людьми.
К сожалению, маленький и педантичный врач решил, что у Энтони что-то не в порядке с кровяным давлением. Он не мог добросовестно выписать ему направление в тренировочный лагерь для офицеров.
Разбитая лютня
Третья годовщина их свадьбы миновала незаметно, без каких-либо празднеств. Весна растаяла в оттепелях, перетекла в жаркое лето, покипела на медленном огне и испарилась. В июле завещание было представлено на утверждение и после опротестования было направлено судьей по наследственным делам на испытательный срок до суда. Вопрос был отложен до сентября; существовало затруднение с отбором непредубежденного жюри присяжных из-за нравственных соображений, присутствовавших в деле. К разочарованию Энтони, вердикт в итоге был вынесен в пользу завещателя, после чего мистер Хэйт обратился с апелляционным иском уже к Эдварду Шаттлуорту.
Пока лето близилось к концу, Энтони и Глория беседовали о вещах, которыми они займутся, когда деньги достанутся им, и о местах, куда они отправятся после войны, когда они «снова обретут согласие», поскольку оба надеялись на время, когда любовь, воспрянувшая как феникс из пепла, возродится в своей таинственной и непостижимой глубине.
Его призвали в начале осени, и на этот раз врач на обследовании не упомянул о низком кровяном давлении. Все казалось бесцельным и грустным, когда однажды вечером Энтони сказал Глории, что ему больше всего хочется, чтобы его убили. Но, как всегда, они жалели друг друга не за то и не вовремя…
Они решили, что сейчас она не поедет вместе с ним в лагерь на Юге, где формировалась его воинская часть. Она останется в Нью-Йорке и будет «пользоваться квартирой», чтобы сэкономить деньги и следить за продвижением дела, которое теперь находилось на рассмотрении в апелляционном отделе, который, по словам мистера Хэйта, неизменно оттягивал сроки.
Едва ли не последний их разговор был бессмысленной ссорой из-за распределения доходов: каждый по одному слову был готов все отдать другому. В сумятице и неразберихе их совместной жизни было типично, что октябрьским вечером, когда Энтони явился на Центральный вокзал для переезда в офицерский лагерь, она успела туда лишь ради того, чтобы поймать его взгляд над головами беспокойной толпы. В приглушенном свете дебаркадера их взгляды растянулись над морем истерики, заполненным малодушными рыданиями и духами несчастных женщин. Должно быть, они задумались о том, что сотворили друг с другом, и должно быть, каждый винил себя в том, что вычертил этот мрачный узор, по линиям которого они двигались с трагической неопределенностью. В конце концов, их разделяло слишком большое расстояние, чтобы один мог видеть слезы другого.
Книга III
Глава 1. Вопрос цивилизованности
По отрывистой команде из какого-то невидимого источника Энтони ощупью двинулся внутрь. Он думал о том, что впервые за три с лишним года проведет больше суток вдали от Глории. Эта неизбежность наполняла душу неизбывной тоской. Он покидал свою чистую и прекрасную женщину.
По его мнению, они пришли к наиболее практичному материальному соглашению: ей доставалось триста семьдесят пять долларов в месяц – не слишком много, с учетом того, что более половины этой суммы уходило на аренду, – а он получал пятьдесят долларов в дополнение к своему жалованью. Он не видел необходимости в большем: еда, одежда и жилье будут предоставлены бесплатно, и у рядового не было никаких социальных обязательств.
В вагоне было многолюдно, и воздух уже был спертым от дыхания. Это был один из так называемых «туристических вагонов» – дешевая разновидность пульмановского вагона с непокрытым полом и плетеными сиденьями, которые нуждались в чистке. Тем не менее Энтони принял эту обстановку с облегчением. Он смутно ожидал, что они поедут на юг в товарном вагоне, в одном конце которого будут стоять восемь лошадей, а в другом – сорок человек. Он так часто слышал фразу «hommes 40, chevaux 8»[234], что она стала сумбурной и зловещей.