Мимо театра «Риальто», мимо сверкающего фасада «Астора», мимо переливчатого великолепия Таймс-сквер… ослепительно-яркая аллея впереди… Потом – или это произошло годы спустя? – он расплатился с шофером перед белым зданием на Пятьдесят Седьмой улице. Он вошел в холл, – ага, вот и негр-привратник с Мартиники, такой же ленивый, неторопливый, ничуть не изменившийся.
– Миссис Пэтч у себя?
– Я только что пришел, сэр, – ответил привратник со своим несообразным британским акцентом.
– Отвези меня наверх.
Медленный рокот лифта, затем три ступеньки до двери, которая отворилась от его стука.
– Глория! – его голос дрожал. Ответа не было. Из пепельницы поднималась тонкая струйка дыма, на столе лежал раскрытый перевернутый выпуск «Вэнити Фэйр»[239].
– Глория!
Он побежал в спальню, потом в ванную. Ее нигде не было. От голубого неглиже цвета яйца малиновки, лежавшего на кровати, исходил слабый, иллюзорно знакомый аромат духов. На стуле висели чулки и платье для улицы; открытая пудреница зевала на комоде. Должно быть, она только что ушла.
Резко зазвонил телефон, и он вздрогнул, но ответил на звонок, при этом чувствуя себя взломщиком.
– Добрый день. Можно попросить миссис Пэтч?
– Нет, я сам ее ищу. Кто это?
– Это мистер Кроуфорд.
– А это мистер Пэтч. Я сам только что прибыл, довольно неожиданно, и не знаю, где ее найти.
– Вот как? – судя по голосу, мистер Кроуфорд был немного ошарашен. – Ну, я полагаю, что она отправилась на бал Перемирия. Мне известно, что она собиралась туда, но я не думал, что она уйдет так рано.
– А где проводят бал Перемирия?
– В отеле «Астор».
– Спасибо.
Энтони резко повесил трубку и встал. Кто такой мистер Кроуфорд? И кем он ей был, если собирался отвести ее на бал? Как долго это продолжалось? За несколько секунд он десятка полтора раз задал себе эти вопросы и сам же ответил на них. Сама близость к ней доводила его почти до исступления.
Охваченный безумным подозрением, он принялся рыскать по квартире, выискивая любые признаки мужского присутствия, открывал шкафчики в ванной, лихорадочно рылся в ящиках комода. Потом он обнаружил нечто, заставившее его внезапно остановиться и сесть на одну из сдвинутых кроватей-близнецов. Уголки его рта опустились, как будто он собирался заплакать. В углу ящика, перевязанные истертой голубой ленточкой, лежали все письма и телеграммы, которые он отправил ей за прошлый год. Его переполнила радость, смешанная с сентиментальным стыдом.
– Я недостоин прикасаться к ней! – воскликнул он, обращаясь к четырем стенам. – Я недостоин коснуться ее ручки!
Тем не менее он вышел на улицу и отправился на поиски.
В вестибюле «Астора» его сразу же окружила такая плотная толпа, что продвижение вперед сделалось почти невозможным. Он спросил у полудюжины людей, где находится бальный зал, прежде чем получил внятный и трезвый ответ. Наконец, после заключительного долгого ожидания, он сдал в гардероб свою военную шинель.
Было лишь девять вечера, но танцы уже шли вовсю. Панорама выглядела невероятно. Женщины, женщины повсюду, – девушки, веселые от вина и пронзительно распевающие над гулом мельтешащей толпы, усыпанной конфетти; девушки в окружении мундиров десятка разных стран; толстые женщины, без всякого достоинства падающие на пол и сохраняющие самоуважение с криками «Ура союзникам!»; три седые старушки, танцующие вокруг моряка, который вращался волчком, лежа на полу, и прижимал к сердцу пустую бутылку из-под шампанского.
Энтони с затаенным дыханием разглядывал танцующих, пожирал глазами скомканные ряды, поочередно смыкавшиеся и расходившиеся вокруг столиков, присматривался к дующим в горны, целующимся, кашляющим, смеющимся и пьющим компаниям под огромными развернутыми флагами, склоненными в разноцветном сиянии над этим пышным парадом зрелищ и звуков.
Потом он увидел Глорию. Она сидела за столиком для двоих в противоположном конце зала. На ней было черное платье, над которым парило ее оживленное лицо, окрашенное в нежнейшие оттенки розового и показавшееся ему средоточием проникновенной красоты в этом зале. Его сердце взметнулось ввысь, как при звуках новой прекрасной мелодии. Он проталкивался к ней и звал ее по имени как раз в тот момент, когда ее серые глаза посмотрели вверх и увидели его. В это мгновение их тела встретились и растаяли; весь мир со своим буйным празднеством и клокочущим музыкальным рокотом выцвел до экстатической монотонности, стал приглушенным, как жужжание пчел.
– О, моя Глория! – воскликнул он.
Ее поцелуй был прохладным ручейком, струившимся из ее сердца.
Глава II. Вопрос эстетики
Год назад, когда Энтони уехал в лагерь Хукер, все, что осталось от прекрасной Глории Гилберт, – ее оболочка, ее молодое великолепное тело, – поднялось по широкой мраморной лестнице Центрального вокзала под ритм парового двигателя, сонно стучавшего в уши, и вышло на Вандербильт-авеню, где над улицей нависала массивная громада отеля «Билтмор», чей низкий сияющий вход втягивал внутрь разноцветные меховые манто роскошно одетых девушек. На какое-то время она задержалась у стоянки такси, наблюдая за ними и думая о том, что лишь несколько лет назад она принадлежала к их числу, вечно устремленная в сияющее Далеко, всегда готовая к величайшему страстному приключению, ради которого существовали изящные, красиво опушенные дамские накидки, ради которого были накрашены девичьи щеки, а их сердца воспаряли выше этого преходящего дворца утех, который поглощал их, причесывал, одевал и делал все остальное.
Становилось холоднее, и мужчины, проходившие мимо, поднимали воротники своих пальто. Эта перемена нравилась ей и понравилась бы еще больше, если бы все вокруг менялось – погода, улицы и люди, и она могла бы унестись прочь, чтобы проснуться где-нибудь в высокой комнате со свежими запахами, одинокая и застывшая внутри и снаружи, как в ее красочном и девственном прошлом.
В такси она бессильно расплакалась. То, что она не была счастлива вместе с Энтони уже больше года, не имело значения. В последнее время его присутствие нельзя было сравнить с тем, что оно пробуждало в ней тогда, в достопамятном июне. Новый Энтони, раздраженный, слабый и несчастный, мог вызвать у нее лишь ответное раздражение и усталость от всего, кроме воспоминаний об одаренном богатым воображением и красноречивом юноше, вместе с которым она познала экстатическое торжество чувств. Из-за этих ярких и взаимных воспоминаний она делала для Энтони больше, чем для любого другого человека, – поэтому, когда она села в такси, то от души расплакалась и захотела вслух произнести его имя.
Несчастная и одинокая, как забытый ребенок, она сидела в тихой квартире и писала ему письмо, полное смешанных эмоций.
«…Я смотрю на рельсы и почти вижу, как ты уезжаешь, но без тебя, дорогой мой, драгоценный мой, я не могу видеть, слышать, думать или чувствовать. Быть в разлуке, – когда это уже произошло или только случится с нами, – все равно что просить пощады у бури, Энтони. Это все равно что состариться. Мне так хочется поцеловать тебя – прямо в ямку на шее, где начинаются твои черные волосы. Потому что я люблю тебя, и что бы мы ни делали и ни говорили друг другу, ты должен чувствовать, как сильно я люблю, какой бездушной я остаюсь, когда тебя нет. Я даже не могу ненавидеть присутствие проклятых людей, тех людей на вокзале, которые не имеют никакого права жить дальше, – я даже не могу обижаться на них, хотя они загрязняют наш мир, потому что я хочу только тебя и ничего больше.
Если бы ты ненавидел меня, если бы ты был покрыт язвами, как прокаженный, если бы ты сбежал с другой женщиной, морил бы меня голодом или бил меня – как абсурдно это звучит, – то я бы все равно хотела тебя, все равно бы любила тебя. Мой дорогой, я знаю это.
Уже поздно, – у меня открыты все окна, и воздух снаружи нежный, как весной, но почему-то гораздо более юный и хрупкий, чем весной. Почему они изображают весну юной девушкой, почему эта иллюзия все три месяца поет и танцует по бесплодным пустошам? Весна – это тощая и старая тягловая лошадь с выпирающими ребрами, это куча мусора в поле, выбеленная солнцем и дождем до зловещей чис- тоты.
Дорогой мой, через несколько часов ты проснешься и будешь несчастным и недовольным жизнью. Ты будешь в Делавэре, или в Каролине, или где-то еще, это не важно. Я не верю, что кто-либо из живых может всерьез считать себя мимолетным образованием, преходящим наслаждением или необязательным злом. Лишь очень немногие люди, которые подчеркивают тщетность жизни, замечают эту тщетность в самих себе. Вероятно, они считают, что, провозглашая жизнь злом, они каким-то образом спасают свою ценность от гибели, но это не так, даже для нас с тобой.
…И все же я могу видеть тебя. Я вижу голубую дымку между деревьями, где ты будешь проезжать, слишком красивую, чтобы задержаться надолго. Нет, гораздо чаще будут попадаться красно-желтые квадраты сухой земли, – они будут тянуться вдоль пути, как грязные и шершавые бурые простыни, сохнущие под солнцем, механически колышущиеся и отвратительные. Природа, неопрятная старая ведьма, спит там с каждым фермером, негром или иммигрантом, которому случится возжелать ее…
Теперь ты видишь, что когда ты уехал, я написала письмо, полное презрения и отчаяния. И это лишь означает, что я люблю тебя, Энтони, люблю всем, чем только может любить твоя
Глория».