Однако Франц ждать не желал:
– Как! Провести половину жизни домашним доктором, и сиделкой, и Бог весть кем еще – да ни в коем случае! Я повидал таких больных, и немало. Только один из двадцати выздоравливает при первой попытке лечения – нет, вам лучше никогда ее больше не видеть!
– Что скажете? – спросил Домлер у Дика.
– Разумеется, Франц прав.
VII
Разговор о том, что должен сделать Дик: самоустраниться со всей возможной добротой и мягкостью, закончился уже под вечер. Когда доктора поднялись наконец из кресел, Дик посмотрел в окно – там сеялся легкий дождик, под которым ждала его где-то полная надежд Николь. Когда же он вышел, на ходу застегнув на все пуговицы дождевик и надвинув на глаза шляпу, то почти сразу наткнулся на нее, стоявшую под навесом главного входа.
– Я вспомнила место, в котором мы еще не бывали, – сказала она. – Когда я болела, то сидела вечерами внутри со всеми прочими, слушала их разговоры и ничего не имела против – люди как люди. Но теперь я, разумеется, понимаю, что они больны и это… это…
– Вы скоро уедете отсюда.
– Да, скоро. Моя сестра Бесс – правда, все зовут ее Бэйби – приедет через пару недель, чтобы отвезти меня куда-то, а потом я вернусь сюда на последний месяц.
– Сестра старше вас?
– О да, и намного. Ей двадцать четыре, она совершенная англичанка. Живет в Лондоне с сестрой моего отца. И помолвлена была с англичанином, но он погиб – я ни разу его не видела.
Ее лицо, казавшееся в расплывчатом закатном свете, что пробивался сквозь редкий дождь, выточенным из золотистой слоновой кости, содержало обещания, никогда прежде Диком не виденные: высокие скулы, отдаленный намек на бледность, скорее спокойствие, чем взволнованность, – все это приводило на ум породистого жеребенка, существо, чья жизнь сулила не проекцию юности на понемногу сереющий экран, но подлинный расцвет; лицо ее будет красивым в зрелости, оно будет красивым и в старости: об этом говорило и строение его, и строгая экономность черт.
– Что это вы разглядываете?
– Да просто думаю, что вы наверняка будете счастливы.
Николь это испугало:
– Я? Ну, хуже, чем было, уже не будет.
Она привела его к навесу, под которым хранились дрова, и села, скрестив ноги в спортивных туфлях, плащ ее немного перекрутился вокруг тела, щеки порозовели от влажного воздуха. Николь серьезно посмотрела Дику в глаза, а затем принялась вглядываться, словно запоминая ее, горделивую – даром что стоял он прислонившись к деревянному столбу, – осанку Дика; в его лицо, которое после всякой вспышки веселья или шутливости неизменно старалось вернуть себе выражение серьезной внимательности. Эту особенность Дика, которой так шла его ирландская рыжеватость, Николь знала меньше всех прочих и побаивалась ее, но тем сильнее желала исследовать, – то была самая мужская его сторона: другую, более вышколенную, уважительную предупредительность его глаз, она, как это свойственно большинству женщин, считала принадлежащей ей безусловно.
– По крайней мере, – сказала Николь, – я попрактиковалась здесь в нескольких языках. С двумя моими докторами разговаривала по-французски, с сиделками по-немецки, с парой уборщиц и одной из пациенток по-итальянски, во всяком случае, это походило на итальянский, а у другой переняла немало испанских фраз.
– Это хорошо.
Он все пытался нащупать правильную манеру поведения с ней, но никакие логические соображения помочь ему в этом не могли.
– …и в музыке тоже. Надеюсь, вы не думаете, что мне только рэгтаймы и нравятся. Я упражнялась каждый день, а в последние месяцы прослушала в Цюрихе курс по истории музыки. Собственно, временами только она и позволяла мне не опускать руки – музыка да еще рисование. – Николь вдруг наклонилась, отодрала от подошвы одной из своих туфель начавшую отставать полоску резины и снова подняла взгляд на Дика. – Мне хотелось бы зарисовать вас сейчас, вот в этой позе.
Когда Николь рассказывала о своих успехах, надеясь заслужить его одобрение, Дику становилось грустно.
– Завидую вам. А меня сейчас только моя работа и волнует.
– О, по-моему, для мужчины это хорошо, – быстро сказала она. – А женщине, как я считаю, следует накопить побольше пусть и малых, но достижений – тогда у нее будет что передать детям.
– Наверное, – с намеренным безразличием согласился Дик.
Николь притихла. Дику хотелось, чтобы она продолжала говорить, это позволило бы ему с большей легкостью изображать занудное равнодушие, однако Николь молчала.
– Вы молодец, – сказал он. – Постарайтесь забыть о прошлом и не слишком утомляться в ближайший год или около того. Возвращайтесь в Америку, заведите побольше светских знакомств, влюбитесь в кого-нибудь – и будьте счастливы.
– Я не могу влюбиться.
Она сбила носком поврежденной туфли кокон пыли с полена, на котором сидела.
– Ну конечно, можете, – стоял на своем Дик. – Если и не в этом году, то рано или поздно. – И беспощадно добавил: – Вы можете жить совершенно нормальной жизнью, обзавестись целой кучей прелестных детишек. Одно уж то, что вы, в вашем-то возрасте, сумели полностью выздороветь, доказывает: провоцировавшие вашу болезнь факторы себя практически исчерпали. Женщина вы молодая и будете идти по жизни вперед еще долгое время после того, как ваши здешние знакомые сойдут, визжа и плача, в могилу.
…Однако в глазах ее плескалась боль, слишком большую дозу нового лекарства она приняла, слишком жестоким было напоминание.
– Я знаю, что еще долгое время не буду годна для замужества, – смиренно сказала она.
Дик был слишком расстроен, чтобы добавить что-то еще. Он смотрел в поле, стараясь вернуть себе жестокую бесцеремонность.
– Все наладится – здесь все очень верят в вас. Да вот доктор Грегори, он так гордится вами, что, пожалуй…
– Ненавижу доктора Грегори.
– Ну, это вы зря.
Мир Николь распадался, но он ведь и был непрочным, сотворенным на скорую руку, а за ним продолжали борьбу ее настоящие чувства и инстинкты. Неужели всего только час назад она ждала Дика у входа в центральное здание, любуясь своими надеждами, точно приколотым к поясу букетиком?
…Платье, стань для него накрахмаленным, пуговица, держись что есть сил, цвети, нарцисс, – воздух, стань спокойным и сладким.
– Да, приятно будет снова зажить, не зная беды, – пробормотала она. В голове Николь мелькнула шальная мысль: может, рассказать ему, как она богата, в каких огромных домах жила, сколь большую ценность представляет, – Николь словно обратилась на миг в своего деда, барышника Сида Уоррена. Впрочем, она одолела искушение, грозившее спутать и сбить всю шкалу ее ценностей, отогнала его туда, где ему самое место, – в запертый чулан викторианского дома, даром что у самой Николь дома теперь не осталось, лишь пустота и боль.
– Пора возвращаться в клинику. Дождь прекратился.
Дик шел рядом с ней, понимая, что она несчастна, жаждая снять губами капли дождя с ее щеки.
– Мне прислали несколько новых пластинок, – говорила она. – Так не терпится их послушать. Знаете…
Дик думал, что в этот же вечер, после ужина, он постарается окончательно закрепить разрыв с Николь, а еще ему хотелось от души пнуть ногой в зад Франца, который принудил его совершить дело столь подлое. Он ждал в вестибюле центрального здания, поглядывая на берет, не намокший, как у Николь, от ожидания, но прикрывавший недавно прооперированную голову. Мужчина в берете встретился с Диком глазами и подошел к нему:
– Bonjour, Docteur.
– Bonjour, Monsieur.
– Il fait beau temps.
– Oui, merveilleux.
– Vous êtes ici maintenant?
– Non, pour la journée seulement.
– Ah, bon. Alors-au revoir, Monsieur[84].
Довольный тем, как он справился с разговором, бедняга в берете удалился. Дик ждал. В конце концов сверху спустилась сиделка, доставившая ему сообщение.