– Птиц я оставляю Дику, – поспешно сказал Мори. – Я выражаю свои мысли прерывисто, разрозненными фрагментами.
– От меня ты не дождешься возмущения, – пробормотал Дик. – Мой разум слишком занят материальными вещами. Я слишком сильно хочу принять теплую ванну, чтобы беспокоиться насчет важности моей работы или того, насколько жалкими и безнадежными мы представляемся друг другу.
Рассвет проявился как растущая белизна на востоке за рекой и сбивчивое чириканье в кронах соседних деревьев.
– Без четверти пять, – вздохнул Дик. – Еще почти час дожидаться поезда. Смотри! Двое готовы, – он указал на Энтони, чьи веки медленно сомкнулись. – Сон семьи Пэтч…
Но еще через пять минут, несмотря на усилившийся щебет и чириканье, он склонил голову на грудь, кивнул два, три раза…
Лишь Мори оставался бодрствующим и сидел на крыше станции с широко распахнутыми глазами, с усталой напряженностью глядя на зарождение рассвета. Он удивлялся эфемерности идей, меркнущему сиянию бытия и приступам самопоглощения, жадно вторгавшимся в его жизнь, словно крысы в обветшавший дом. Он ни о ком не сожалел; утро понедельника было его делом, а потом появится девушка из другого сословия, для которой он был всей ее жизнью; эти вещи были наиболее близки его сердцу. В неизвестности наступающего дня казалось самонадеянностью, что он вообще пытался думать с помощью такого слабого и неисправного инструмента, как его собственный разум.
Взошло солнце, устремившее вниз огромные массы светоносного тепла. Проснулась жизнь, деятельная и беспорядочная, двигавшаяся вокруг них, словно мушиный рой: клубы темного дыма из паровозной трубы, бодрое объявление «посадка закончена!» и звон колокольчика. В сонной растерянности Мори видел глаза за окнами раннего пригородного поезда, с любопытством наблюдавшие за ним, и слышал быстрый спор между Глорией и Энтони насчет того, должен ли он отправиться в город вместе с ней. Потом снова поднялась шумиха, Глория исчезла, а трое мужчин, бледных как призраки, остались стоять на платформе, пока закопченный угольщик, сидевший в кузове отъезжавшего грузовика, хриплым голосом воспевал летнее утро.
Глава III. Сломанная лютня
Августовский вечер, половина восьмого. Окна в гостиной серого дома широко распахнуты, терпеливо обменивая загнивающий внутренний дух алкоголя и сигаретного дыма на свежую сонливость жаркого предзакатного воздуха. В атмосфере витают ароматы увядающих цветов, такие тонкие и непрочные, уже намекающие на уходящее лето. Но август все еще неустанно напоминает о себе стрекотом тысячи сверчков вокруг бокового крыльца, и еще одного, который пробрался в дом и надежно укрылся за книжной полкой, откуда он теперь время от времени верещит о своем хитроумии и непреклонной воле.
Комната находится в полном беспорядке. На столе стоит блюдо с фруктами, вполне настоящими, хотя они выглядят искусственными. Вокруг него сгруппирован зловещий ассортимент графинов, бокалов и переполненных пепельниц, из которых в спертом воздухе до сих пор поднимаются волнистые лесенки дыма; не хватает лишь черепа, чтобы создать подобие почтенной цветной литографии, некогда важной принадлежности любого «вертепа», которая определяет принадлежность к разгульной жизни с восторженной и благоговейной сентиментальностью.
Через некоторое время бодрое соло сверходаренного сверчка прерывается, но затем дополняется новым звуком: меланхолическими жалобами на беспорядочно перебираемой флейте. Очевидно, что музыкант скорее практикуется, чем играет мелодию, поскольку время от времени неуклюжие звуки умолкают, сменяясь неразборчивым бормотанием, а потом возобновляются.
Перед седьмым фальстартом к тихой дисгармонии присоединяется третий звук. Это звук такси, остановившегося перед домом. Минутная тишина, потом шумный рокот уезжающего такси, почти заглушающий шорох шагов на угольной дорожке. В доме раздается пронзительный вопль дверного звонка.
Из кухни выходит маленький усталый японец, торопливо застегивающий лакейский пиджак. Он открывает переднюю сетчатую дверь и впускает красивого мужчину лет тридцати на вид, облаченного в благонамеренные одежды, свойственные тем, кто считает себя слугами человечества. Очевидно, благонамеренность свойственна и его характеру: взгляд, которым он обводит комнату, исполнен любопытства и решительного оптимизма, а когда он смотрит на Тану, то в его глазах ощущается тяжкое бремя усилий по воодушевлению безбожного азиата. Его зовут ФРЕДЕРИК Э. ПАРАМОР. Он учился в Гарварде вместе с ЭНТОНИ, где из-за сходства первых букв их фамилий их часто усаживали рядом во время лекций. Между ними завязалось поверхностное знакомство, но с тех пор они больше не встречались.
Тем не менее ПАРАМОР входит в комнату с таким видом, словно решил остаться до завтра.
Тана отвечает на вопрос.
ТАНА (вкрадчиво ухмыляясь): Уехал обедать в гостиницу. Вернется через полчаса. Нет с половины седьмого.
ПАРАМОР (осматривая бокалы на столе): У них были гости?
ТАНА: Да, гости. Миста Кэрэмел, миста и миссэйс Барнс, мисс Кейн, все оставались здесь.
ПАРАМОР: Понятно. (Любезным тоном.) Вижу, они загуляли не на шутку.
ТАНА: Не понимаю.
ПАРАМОР: Они весело провели вечер.
ТАНА: Да, они пили. Ох, много, много, много пили.
ПАРАМОР (деликатно отступая от темы): Кажется, я слышал звуки музыки, когда приближался к дому?
ТАНА (с судорожным смешком): Да, я играю.
ПАРАМОР: На одном из японских инструментов.
(Он явно подписывается на журнал «Нэшнл джиогрэфик».)
ТАНА: Я играю на флейте, на японской фле-е-ейте.
ПАРАМОР: Что же ты играешь? Одну из ваших японских мелодий?
ТАНА (морщит лоб и гримасничает): Я играю дорожную песню. Как вы называете? – железнодорожную песню. Так называется в моей стране. Как поезд. Она идет та-а-ак: это значит, гудок, поезд трогается. Потом идет та-а-ак: это значит, поезд едет. Идет вроде так. Очень красивая песня в моей стране. Дети поют.
ПАРАМОР: Звучит очень красиво.
(В этот момент становится ясно, что ТАНА лишь огромным усилием воли удерживается от того, чтобы побежать наверх за своими открытками, включая шесть штук, изготовленных в Америке.)
ТАНА: Я делаю коктейль для джентльмена?
ПАРАМОР: Нет, спасибо. Я это не употребляю (улыбается).
(ТАНА удаляется на кухню, оставив межкомнатную дверь слегка приоткрытой. Из проема вдруг снова доносится мелодия японской дорожной песни, – на этот раз не репетиция, а настоящее представление, громкое и энергичное.
Звонит телефон. ТАНА, поглощенный своей мелодией, не обращает внимания, поэтому ПАРАМОР берет трубку.)
ПАРАМОР: Алло… Да… Нет, его сейчас нет, но он может вернуться в любую минуту… Баттеруорт? Алло, я не вполне разобрал имя… Алло, алло, алло. Алло!.. Эх!
(Телефон упрямо отказывается пропускать любые звуки. ПАРАМОР вешает трубку.
В этот момент музыкальная тема подъезжающего такси возвращается и приносит с собой второго молодого человека; он несет чемодан и открывает парадную дверь без звонка.)
МОРИ (в прихожей): Эй, Энтони! Йохо! (Он входит в гостиную и видит ПАРАМОРА.) Как это?
ПАРАМОР (пристально смотрит на него): Это и впрямь Мори Нобл?
МОРИ: Так точно. (Он с улыбкой приближается и протягивает руку.) Как поживаешь, старина? Сколько лет, сколько зим!
(Для него лицо ПАРАМОРА смутно ассоциируется с Гарвардом, но он не уверен даже в этом. Если он когда-то и знал имя, то давно забыл его. Тем не менее, с достойной чуткостью и не менее похвальным милосердием, ПАРАМОР осознает этот факт и тактично выходит из неловкого положения.)