Мы заночевали в старой моей комнате, под скрипучим вентилятором, под звуки ночной дачной жизни. Это была не страсть Дубая. Это была тихая, домашняя близость. Уверенность в том, что тебя принимают. Что ты дома. В полном смысле этого слова.
А утром мы проснулись от запаха блинов и голосов родителей на кухне. И я поняла: мы не просто «перешли на новый уровень». Мы вернулись к истоку и привели туда друг друга. И теперь, с этого тихого, зелёного, летнего плацдарма, нам предстояло строить всё дальнейшее. Но теперь у нас был этот фундамент — пахнущий дымком, хвоей и безусловным принятием. И это был самый прочный фундамент из всех возможных.
* * *
«Джонсленд» — так в шутку называли мы с папой нашу дачу. Небольшой мирок, где царили свои законы, установленные Джоном Джонсом, человеком с руками плотника и душой философа, и Татией Джонс, женщиной, способной накормить целую армию и вырастить розу из палки. И вот в этот мирок на две недели вписались мы с Тимом.
Первые дни прошли в акклиматизации к другому ритму. Тим, чьё тело годами жило по жёсткому графику «сон-тренировка-игра», сначала метался от непривычной свободы. Он просыпался в шесть, делал зарядку на туманной от росы лужайке, а потом не знал, куда себя деть до завтрака, который у нас был не раньше девяти.
Но Джонсленд медленно и верно делал своё дело. Первым сдался режим. Потом — необходимость быть постоянно «начеку». Его стали поглощать простые мужские дела. Папа, видя его растерянность, молча протянул ему топор и указал на поленницу.— Поможешь на зиму готовить, — сказал он просто.И Тим, не задавая лишних вопросов, взялся за работу. Я наблюдала с веранды, как он, сосредоточенный и аккуратный, колет поленья. Это был не спорт. Это была медитация. Ровный стук топора, звон расщепляющейся древесины, запах свежей сосны. К концу дня его плечи были расслаблены, а в глазах появилось то самое, умиротворённое удовлетворение, которого не давала даже самая выигранная игра.
Моя мама, взяла его на кухню. Не как гостя, а как подмастерье.— Мужчина должен уметь не только есть, — заявила она, суя ему в руки нож и горсть моркови. — Режь кубиками. Не соломкой, не брусочками. Кубиками.Тим, способный на льду за долю секунды принять решение, ведущее к голу, сосредоточенно и почти с благоговением нарезал морковь. Потом учился месить тесто для маминых знаменитых пирогов. Она не хвалила. Она кивала: «Уже лучше». И для него это было высшей наградой.
Послеобеденное время становилось нашим. Мы уходили на речку. Не на море с его бескрайними горизонтами, а на нашу, узкую, извилистую, с холодной даже летом водой. Плавали наперегонки до старой ивы и обратно. Лежали на раскалённом солнцем деревянном мостике, свесив ноги в воду, и молчали. Молчали о том, что будет. Говорили о том, что есть. О том, как пахнет вода. О том, какую рыбу видел вчера папа. О книгах, которые мы таскали с собой в сумке и которые за две недели так и не открыли.
Вечера принадлежали костру и разговорам. Папа, Джон, раскрывался в сумерках. Он рассказывал истории из своей молодости, когда он работал на буровых, объездил полстраны. Тим слушал, заворожённый. Это была не похожая на его жизнь, и оттого бесконечно притягательная. Иногда папа доставал гитару, наигрывал старые блюзовые стандарты. А однажды Тим, после третьей кружки малинового чая, неожиданно для всех затянул хриплым, негромким голосом какую-то народную, застольную песню, которой его, наверное, научили в детстве. Мама ахнула, папа улыбнулся своей редкой, широкой улыбкой. И я сидела, обняв колени, и чувствовала, как границы стираются. Хоккеист Тим, артистка Ана — всё это осталось где-то там, за чертой дачного посёлка. Здесь были просто два молодых человека, которых приняли в своё племя.
Ночью, в моей старой комнате под крышей, где пахло деревом и сушёной мятой, мы не занимались любовью так часто, как в Дубае. Здесь была другая близость. Она была в том, как он притягивал меня к себе во сне. В том, как мы просыпались от первого петуха и, не открывая глаз, слушали, как просыпается дом: скрип ступенек, голос мамы на кухне, стук кофейной мельницы. Это было слияние не только тел, но и ритмов жизни.
На исходе второй недели, когда мы с Тимом чистили вечером рыбу, которую сами же и поймали, он сказал, не глядя на меня:— Я теперь понимаю, откуда у тебя эта... сталь. И эта нежность. Тут. В этом месте. Твои родители... они как скала. Тихая. Но нерушимая.— Они приняли тебя, — сказала я.— Они приняли меня, — поправил он, наконец подняв глаза. — Не того, кого показывают по телевизору. А того, кто колет дрова и режет морковку кубиками. И знаешь что? Мне этот парень нравится гораздо больше.
В день отъезда мама наготовила нам целую корзину еды. Папа молча пожал Тиму руку, и в этом рукопожатии было больше слов, чем во всех речах вместе взятых.— Приезжайте ещё, — просто сказала мама, обнимая нас обоих разом. — Место вам всегда есть.
И когда мы выезжали на трассу, оставляя за спиной зелёный островок Джонсленда, в машине не было грусти. Была наполненность. Тихая, глубокая, как наша речка. Мы везли с собой не просто воспоминания. Мы везли фундамент. Фундамент, сложенный из колотых поленьев, маминых пирогов, папиных историй у костра и того нового, простого, настоящего «я», которое каждый из нас открыл в себе и в другом здесь, в этих двух неделях вне времени. И теперь, что бы ни ждало нас впереди — новый сезон, новые вызовы — у нас был этот тыл. Нерушимый, как Джон, и тёплый, как Татия. И это было больше, чем любая подготовка к чемпионату. Это была подготовка к жизни.
Глава 94. Тим
Глава 94. Тим
Я нервничал, но на этот раз нервозность была другого свойства. Не страх отвержения — с этим было покончено в первый визит Аны, когда мама, к моему изумлению, сразу заприметила её «умные глаза и верные руки», а папа оценил, что она слушает, не перебивая. Нет.
Я боялся разочарования. Контраста. Что после сытой, шумной, пахнущей землёй и дымом свободы Джонсленда, этот мой отчий дом — уютный, предсказуемый, пахнущий яблочным пирогом и лаковым полом — покажется Ане... мелковатым. Скучным. Лишённым той самой философии.
— Ты мрачнее тучи, — Ана ткнула меня пальцем в щёку, пока я искал место для машины на заставленной соседскими авто улице нашего старого района.— После твоих бескрайних полей и папиных костров... Здесь же просто дом, — буркнул я.— Именно, Тим, — она улыбнулась. — Просто дом. Где живут твои родители, которые любят тебя. В этом и есть вся прелесть.
И как всегда, она оказалась права.
Нас встретил не звонок ухоженного дверного звонка, а распахнутая настежь дверь и голос мамы, Хелен, несущийся с кухни:— Идут, Дэвид, идут! Тимми, веди Ану сразу сюда, тесто сейчас убежит!
Дом был не безупречным, а живым. На вешалке — папина рабочая куртка рядом с маминым плащом. На полке в прихожей — мои детские кубки за «Лучшего нападающего» в окружной лиге, рядом с вазой, которую я слепил в пятом классе. Пахло корицей, тушёной говядиной и... краской? Да, откуда-то шёл едкий, знакомый запах.
— Папа что-то красит? — спросил я, направляясь на кухню.— Балкон, — донёсся отцовский голос из глубины квартиры. — Добро пожаловать, заходите, не стесняйтесь!
На кухне царил привычный, слаженный хаос. Мама, в фартуке, усыпанном мукой, помешивала что-то в кастрюле.— Обниматься не буду, руки в тесте! — заверещала она. — Ана, родная, спасай! Лук почисть, он там, в сетке. Тим, сними с плиты чайник, он уже двадцать минут кипит, папаша твой только про балкон и думает!
Это был наш код. Наш ритм. Не приём гостей, а немедленное втягивание в круговорот домашних дел. Высшая форма принятия.
Ана, как рыба в воду, схватила сетку с луком и принялась чистить. Мама искоса наблюдала за её быстрыми, точными движениями.— Учила мама? — спросила она, и в голосе звучало профессиональное любопытство.— Не учила, — улыбнулась Ана. — Она ставила рядом и говорила: «Делай как я, а если не получится — съедим и так». Это лучший метод.— О, точно! — мама рассмеялась. — Я Тима так же плавать учила: бросила с мостика, думала, выплывет. Еле откачали потом!