— Проедет.
— Значит, три тысячи копеек. Это тридцать рублей в день, девятьсот рублей в месяц.
— Вот гад, а тут…
— Отними рублей по двести четырем людям. Это восемьсот. А сколько рабочим платить, директору? Себе в убыток работал. За эксперимент страдал. Может быть, свои доплачивал.
— Потому-то директор и не соглашался себе трамвай заводить. Да. Убыток убытком. А он трамвай-то все равно гонял.
— Получается, хоть и убыток, а все равно выгодно. И пассажиров больше было.
— А он ночью тоже ездил?
— Нет, ночью нельзя. Тогда бы все узнали.
— Да кто «все»? Директор знал. Даже ревизия знала. Кто «все»?
— Ну все… остальные.
— Да, обидно ему было, что нельзя ночью ездить.
— Конечно, обидно. Он даже в газету писал. Дескать, трудящиеся ночью до дому не могут добраться.
— Ну и что?
— Не разрешили. Он тогда плюнул на все и пустил ночью свой трамвай.
— Да как же?
— А он и пассажирам стал платить.
— И все узнали?
— Нет, не все. Остальные не знали.
— Кто «остальные»?
— Ну остальные… в других городах.
— А это в нашем городе было?
— В этом, в Гагре.
— Что-то путаешь, в Гагре и трамвая-то нет.
— А… нет? Значит, в Адлере. Точно говорю!
— В Адлере тоже трамвая нет. Там аэродром.
— А, правильно, у него не трамвай — у него самолет свой был.
Александр Кабаков
Второй звонок
Звонили в дверь. Капитанов удивился. Не такое время, чтобы по гостям ходить, воскресенье, народ «Утреннюю почту» смотрит. Словом, некому звонить. Капитанов, размышляя, вышел в прихожую и отворил. За дверью стоял мальчик, несомненно мальчик, но именно эта-то несомненность и озадачила Капитанова.
Мальчик был раздет. Полностью.
— Дядь. — сказал мальчик. — Дядь, можно войти? А то пол очень каменный и холодный…
Капитанову стало стыдно. «Простудится пацан, — подумал он, — на дворе апрель, утром два — четыре, днем до шести, по области три — семь градусов тепла».
— Заходи, мальчик, — сказал Капитанов и тут же полез в стенной шкаф, намереваясь дать парню что-нибудь теплое накинуть. Когда он вылез из шкафа со свитером в руках, мальчика в прихожей уже не было. Виктор Алексеевич шагнул в комнату.
— Стой, дядька! — услышал он сверху детский, но не по-детски твердый голос и одновременно увидел мальчишку.
Мальчишка висел в воздухе под самым потолком, широко расправив крылья.
Черт возьми, ведь не было никаких крыльев, хотя… а где он этот лук взял… не было никакого лука, и стрелы в колчане из толстой кожи… так, бывает, быва…
— Руки! — заорал мальчишка. — Руки подними!
Голубые его глаза сверяли ледяной злобой, крылья слегка шевелились, создавая ощутимый ветер.
«Вздор», — подумал Капитанов и с усилием открыл рот.
— Слышишь, парень, — сказал он, — ты мифологию эту брось…
— Я тебе брошу! — мальчишка стал натягивать тетиву лука, его пухлые руки напряглись, и Капитанов расслышал скрип сгибаемого пластика — лук был спортивный, с какими-то хитрыми упорами для рук и надписями. — Я тебе сейчас так брошу! К стене, руки на стену!
«Насмотрелся телевизора, сопляк, — подумал Капитанов, — нельзя детям всякие ужасы смотреть…» И осторожно сказал:
— Ты как со взрослыми разговариваешь? Тебя этому, что ли, в садике учат?
Стальной наконечник стрелы, острогранный, ледяного цвета мальчишкиных глаз, медленно поднялся, и воображаемая прямая линия накрепко соединила его с левой стороной груди Капитанова.
Виктор Алексеевич быстро отошел к стене, повернулся к ней лицом.
— Ну, — услышал он, — говори, как ты к женщинам относишься?
— Нормально, — сказал Капитанов. — Им и вкалывать приходится, и домашние дела…
— Я тебя конкретно спрашиваю, — заорало дитя, — про себя и говори. К тебе уже сколько Людка ходит?
— Три года, — автоматически ответил Капитанов, но спохватился: — А твое какое дело? Она не замужем… И какая она тебе Людка? Людмила Васильевна. Ей, между прочим, тридцать два, она тебе в матери годится…
— Хо-хо-хо! — неожиданным баритоном заржал младенец. — О-хо-хо-хо! В матери! Тридцать два года, жизнь проходит… «Не замужем»! Тьфу!
— Да ты что лезешь?! — потерял лицо Виктор Алексеевич. — Что ты в этом понимаешь? Нас обоих это устраивает — а твое какое дело? Может, она не хочет мои носки стирать…
— Какие носки? — удивился ребенок и от удивления даже сбавил тон. — Какие носки? Сейчас ты их сам стираешь?
— Ну, стираю, — буркнул Капитанов.
— Ну и дальше стирай, — сказал купидон. — Як быту отношения не имею… Последний раз тебя спрашиваю, — снова закричал он, — ты ее любишь? Считаю до трех. Раз… Два… Два с половиной…
«Конец», — подумал Капитанов.
Амур за спиной захлопал крыльями и отрубил:
— Ну все, Капитанов! И не жалуйся!
Виктор Алексеевич хотел повернуться лицом, но повернулся самым уязвимым, неприкрытым левым боком. Стрела заныла, просверлила воздух в маленькой комнате и впилась прямо в грудь, разрывая бедное капитановское сердце, причиняя ужасную боль, и он едва успел подумать: «Людка! Ой! О-е-ей!.. Люсенька, любимая, больно…»
Четырехчасовое солнце, жаркое, оранжевое, полное истомы тихого часа, смотрело в палату сквозь занавески — оно пробивало их насквозь. Людмила Васильевна кормила Капитанова бульоном из чистого золота…
— Больно? — шепотом спрашивала Людмила Васильевна.
— Не очень, — тихонько отвечал Виктор Алексеевич. — Но вообще-то больно…
В кардиологии было тихо, только возле каждой койки раздавались шепоты, и солнце сияло в склоненных к термосам прическах, и нимбы, крашенные лондатоном и блондораном, басмой и хной, сияли над бледными лицами. И где-то в дальних коридорах реял еще один нимб, незаконный, пережидая официальное посещение… И по всем кардиологиям, терапиям и хирургиям, и по всем больницам, и даже не больницам, нимбы склонялись, дрожали, и реял в воздухе, смешиваясь со столбом пылинок в луче, разговор:
— Я люблю тебя, ты только старайся… все будет хорошо… ты только не волнуйся… ты только выздоравливай, и у нас все будет хорошо…
Виктор Алексеевич смотрел в потолок и думал. «Конечно, — думал он, — если выгребу, надо съезжаться. Зарегистрируемся…»
Андрей Кучаев
Чайный сервиз
Мне подарили на день рождения чайный сервиз. Красивый сервиз на шесть персон. Шесть чашек, сливочник, сахарница, чайник для заварки и ситечко. Утром я протер его чистым льняным полотенцем и приготовился поставить в сервант, потеснив Сервантеса.
«Интересно, а придется мне когда-нибудь воспользоваться этим?» — подумал я, и рука с чашкой застыла в воздухе. Потом чашка вернулась на стол. Живу я один. Мне за тридцать. Я холост. Пить из сервизной чашки одному считаю глупым занятием. Есть стакан с подстаканником.
Вот если бы я тогда поговорил с Тосей из отдела главного механика… Вот тогда бы. может быть, могло бы… Вот она сидела бы здесь, а я здесь…
— Послушай, голубушка, налей мне, пожалуйста, чаю.
— Тебе покрепче? Со сливками?
— Разумеется. Тебе ведь пора уже знать мои привычки.
— Извини, милый. Вот.
— Спасибо…
Белоснежная скатерть, белоснежный сахар, янтарно-белые сливки, и все это в багряных пятнах алого, как кровь, сервиза… Но — четыре чашки пустуют… Вот если бы я поговорил с Тосей еще тогда, когда меня только назначили замом… Тогда бы могло бы, может быть, бы… Мы бы назвали его Васей, Василием.
— Папа, можно я возьму конфету?
— А ты спроси у мамы.
— Мама разрешила.
— Тогда нельзя. Потому что ты уже съел одну, а от сладкого можно заболеть диабетом.
В сахарнице лежат золотые, как жареные, коричневые конфеты. Алые бока сервиза красят скатерть в цвета зари… Да, но три чашки все еще пустые — непорядок. Вот если бы я поговорил с Тосей еще тогда, когда только поступил на завод… Тогда бы, может быть, было бы. Была бы… Ее бы мы назвали Асей. Анастасией.