Какой она грибной суп сготовила! Мамочки…
Другая хозяйка сварит грибной, и он черный получается, как деготь, а у Марины светло-коричневое сусло! И бередит, и лесным запахом отдает, и сытно-то как!..
Когда похвалил я Маринин суп, она вся расцвела:
— Ну, спасибо, Федя, что и мою работу оценил… Давно я мужика не кормила, соскучилась, ей-богу! А суп варить меня одна ваша коми бабушка научила. Ты, говорит, всякие грибы суши на зиму: и белые, и красноголовики, и сыроежки, и рыжики. Когда, говорит, каждый гриб выпустит свой запах, то самый вкус и случится. Да перед тем как варить, говорит, очень-то не мочи в горячей воде, они почернеют только, и весь вкус зазря выйдет. Сполосни, говорит, теплой водицей чуть, и ладно… Вот как научила.
— А грибы сама собирала?
— Никто ж не нанимается! — засмеялась Марина лукаво. — Сама, Федя, все сама. И ягод много запасаю на зиму. А как же! Со столовского супцу пилу не потягаешь!..
— И картошка своя?
— Своя, чья же. Еще с муженьком огород расчищали, до войны. Не забросила, каждый год сажаю. Двух коз держу… Девочка вон растет, как дитю без молочка? И сама, как выпью кружку, вроде резвее бегаю…
Маринина дочка играла с куклами на полу. Одета она была в кофту-безрукавку с поперечными синими полосками. Марина небось сама связала, вечерами, из довоенных обносков. Многие так делали. Я бы тоже что-нибудь связал, если б умел. Но это чисто женское дело… А пообносились мои ребята изрядно, не знаю, дотянут ли наши обноски до обновок…
И снова здесь, в комнате Марины, пришла ко мне мысль о том, чтобы пожениться и зажить по-крестьянски, своим домом.
Я даже смутился и слегка опять покраснел, как будто Марина имела к моим мыслям какое-то отношение. Хорошо, она не заметила, к дочке отошла.
Приятно на Марину смотреть, на хозяйку, на работницу. Толстую черную косу она туго уложила на макушке в тяжелый узел; от домашней суеты смуглое лицо ее порозовело, черные глаза блестят.
Дома она кажется удивительно молодой, хотя годами на десять лет старше меня. И красивые округлые руки ее молоды и проворны, они ловко и как-то очень мягко пододвигают ко мне всякие мисочки с едой.
— Не бойся, Федя, не объешь ты нас! Слава богу хоть маленький, а есть запас. Потихонечку-потихонечку, вперемежку с грибами да еще с чем, до весны и протянем… А там, глядишь, и кончится война. Не век же ей быть… Наши-то в Германии уже…
Их комната раза в два поболе моей, очень опрятная, везде скатерти и занавесочки, вышитые кошечки и петухи, широкая никелированная кровать покрыта белым покрывалом, на ней — горка подушек, — все здесь чисто и основательно, как в мирное время.
И как Марина успевает! Да еще после пяти кубов леса, срубленных и разделанных. А лесорубство — это не вышивание… И сработано-то в лесу не день и не год, а долгие четыре военных года…
И хорошо, должно, будет вон тому курносому молодому мужику, нахально смотрящему с фотографии на стенке. Вернется он с войны, увидит жену, Марину Кирикову, такою… ну, что ли, нерастраченною… Вот повезло мужику, с такой-то женой…
— И как ты успеваешь все? — спрашиваю я. Это мне на самом деле кажется удивительным. Потому что я сам рубаху по месяцу не стираю: только соберусь — глаза слипаются, плюнешь, а — завтра выстираю. А завтра — опять то же самое.
— А куда денешься? На кого надеяться, если не на себя, а, Федя? Летом-то, к осени, закончишь работу да и обойдешь лесочком, грибы-ягоды, что сами на глаза попадутся, пособираешь. Раз, другой, глядишь, и насоберется. К нынешней-то зиме одних только грибов полмешка насушила. А потом, от картошки и молока я не оторвалась. А как же! Нам, Федя, вздыхать некогда, а горе горевать — так на то ночка у бабы предусмотрена… Да и норму не сделаешь без приварка. А кто бы тогда и работал тут, если не мы, бабское племя? Пока настоящие-то мужики на фронте? Так ведь, Федя?
Помню, мама однажды так же сказала. Когда, уже больная, собиралась на работу. Говорит: «Я не выйду, другая не выйдет — и война-то затянется надольше».
Только вот мама, видать, под несчастной звездой родилась. Да и в колхозе нашем не давали по килограмму хлеба на день, хоть как труби. Колхозным-то бабам потуже леспромхозовского приходилось…
В тот вечер я долго не мог уснуть. Разбередила меня Марина Кирикова простым своим разговором о житье. А ведь бабы, вроде Марины, не только план давали, они ведь детей еще растили… От себя отрывали, недоедали — они знали: дети нашу жизнь продолжат.
Вскорости и праздник подступил женский, Восьмое марта. И все та же Марина Кирикова подбила своих подружек — отметить. Позвали они и меня, и Шуру Рубакина: дескать, пусть хоть духом мужским пахнет. Шура достал пол-литра спирту — наша доля в складчине, и мы с ним двинули на женский бал.
Ну, я, конечно, принарядился. Надел праздничные штаны черного сукна — отрез мне дали как премию за работу еще в Лукабанядоре, голубую шелковую рубаху надел и полосатый американский пиджак из фонда военной помощи… Поглядеть на меня со стороны, наверное, со смеху можно было помереть… Но я себе очень нравился, хотя похож был на купеческого приказчика, а не мастера с лесопункта.
Дома у нас еще хранился хороший отцовский костюм серого сукна. А швейную машину и остальное все мама выменяла на хлеб где-то в Кировской области. Но этот костюм мне еще велик был, да и отец вдруг вернется… В чем ему ходить? Потом, много позже, пришла очередь и серого отцовского костюма, пришла все-таки.
Бал организовали у Марины в комнате. Поставили рядышком два стола, каждый притащил, что мог: кто грибов, кто рыбы, а кто по куску мяса. Бабы подоставали из сундучных глубин давно не надеванные нарядные платья и с непривычки сидят сейчас с растерянными лицами: сколько хожено в телогрейках да ватных штанах! От бабской одежи вовсе отбились…
А у Шуры Рубакина, заглавного мужика на веселье, прямо на лице удивление написано: гляди-ка, как ожили бабы в бабский-то праздник! Откуда, мол, что и берется…
И то сказать, сколько лет военных прожито, а ведь живые ж люди — радости-то хочется!
Налили всем спирта, подкрашенного брусничным соком. Марина говорит Шуре Рубакину:
— Ну-ка, начальник, скажи нам слово по случаю бабского дня!
Шура встал, стакан в крупной руке держит, на лацкане черного костюма орден Красного Знамени поблескивает. Лицо значительное такое… и растерянное. Смотрю, а стакан у него в руке дрожит, и розовые капли морсо-спирта ползут по пальцам. Чегой-то с ним сегодня?
Оглядел Шура приумолкших баб, кашлянул, вздохнул:
— Что же вам такое сказать сегодня, бабоньки? День-то сегодня какой… женский. В такой день вроде мужикам неловко жить… Год идет сорок пятый, бабоньки… нет, не о том я. Я вот чего хочу. Там, бабы, на фронте, ваши мужики войну держат, да… А тут вы войну держите, тут ваш фронт проложен вот. Война кончится, вам, бабы, про это умные люди много хороших слов скажут… У меня образования мало, у пня больше учился… да. Я чего хочу сказать, бабы? Я хочу сказать, что по справедливости тут у вас всю войну женский день был. Потому на вас вся надея, вы тут четыре года ломили… Я вам чего пожелать хотел? Я вам пожелать хотел, чтоб мужики ваши возвернулись, у кого не убиты… А у кого, значит… да, то чтоб и их судьба не обидела… вот. Пейте, бабоньки…
Голос Шуры дрогнул, он даже закусил губу. Кто-то заревел в голос. У меня тоже в горле запершило, не знаю почему. Все встали, протянули руки и чокнулись стаканами.
Я одним духом махнул свой стакан и не почувствовал в волнении ни горечи, ни крепости. Только горячо стало внутри и страшно есть захотелось. И еще — петь.
Некоторое время было тихо, только вилки стучали. А потом кто-то крикнул: «Девочки, а давайте-ка споем!»
«Маринка, чертовка, заводи!»
Марина улыбнулась, кончила есть и отложила вилку. Немного подалась назад от стола, расслабленное, веселое лицо сосредоточилось. И начала она сильным пронизанным жгучей печалью голосом, чуть пристукивая правой рукой в такт словам: