Литмир - Электронная Библиотека

— Не понимаю, к чему ты? — сказал Юлий, не выдержал.

— Ну да, не понимаешь, — я насильно улыбнулся. — А ведь если бы не обгорела она так, эта штуковина, то здорово подошла бы вон к тому бревну…

— Что ты мелешь, пацан?! — вдруг заорал Юлий, вскакивая с места. — К какому бревну?!

— А чего ты так вскочил? — спрашиваю. — Ты давай-ка лучше скажи, давно ли дурачите меня, так-то? Давно ли бревна укорачиваете, те, которые уже приняты?

— Я тебе покажу — принятые! — ринулся на меня Юлий. Я отскочил назад, крепко сжимая в руке увесистое клеймо. Юлий, тяжело дыша, стоит напротив, ноздри раздуваются. И теперь напоминает он мне хищную птицу: орла или ястреба, сразу не разберешь. Вот-вот клюнет…

— Вдарю клеймом, если сунешься! — сказал я так убежденно, что Юлий сразу поверил — вдарю. — Давай не лезь, а то хуже будет, — говорю я. — Если я не прав, это легко доказать… На этой пасеке вы работаете неделю. Завтра приведу лошадей, посмотрим, сколько вывезут. Сойдется ли с заготовленным…

— Посмотрим… — угрюмо сказал Юлий.

Маргарита с отчаянным лицом молча смотрела на нас.

— Только заранее не болтай! — сказал Юлий, и в голосе его была беспредельная злость.

— Это уж мое дело, — сказал я, чтобы оставить последнее слово за собой.

Так горько мне стало после этой стычки, хоть садись на снег и вой волком. Даже и не знаю, как получилось так скоро… Я и не умею так сразу прижать людей к стенке, тем более доказательств точных нету. А вот, случилось…

Неужели я ошибся и обидел людей? Ну, тогда мне тут больше не работать, точно. Хотя… вряд ли они бы так крутились, и больно уж Юлий злости много показал, испугался, значит. Нет, тут я непременно правый. Точно.

Расстроенный пришел я на пасеку Казимира Бордзиловского, того самого, которого Шура уговаривал в первый мой день. Казимир, как обычно, сидел у костра и на кончике хворостины грел принесенный обеденный хлеб. Злость поднялась во мне, не знаю даже откуда.

— Что сачкуешь-то? — заорал я, чувствуя в себе и ярость и боль. — Что ж ты с утра-то обедаешь, дурак?

У Казимира на узком лице один только хрящеватый нос остался; под провалившимися глазами — темно-синие омуты…

— Не можу я, Федя, — отвечал Бордзиловский смиренно. — Подкреплюсь трошки хлебцем, тоды зачну…

— Да погоди ты есть! Ведь без обеда тебе день в месяц покажется! Без обеда ты ж ноги домой не притянешь, дурья башка!

Я громко ругаю его, и мне доставляет неизъяснимое удовольствие крыть Казимира, вымещать на нем злобу свою на Юлия, хотя Казимир и сам того заслуживает: в гроб себя, дурак, вгоняет… Кем он только раньше был, до того как в лес попал? И жалко его, я бы даже ударил, чтоб он только понял…

— А, — говорит Казимир, — все одно… Норму я так и так не можу сделать.

Ну, вовсе не рабочий человек…

— Не можу, не можу… — злюсь я. — Такой здоровый парень, а все не можу… Да зубами бы выгрыз! Злости в тебе нету, Казимир! Ну, куда ты ее дел? Тебе каждый день полтора-два куба и не хватает, всего-то. Это ж — тьфу! Ты напрягись, ты не думай о чем другом, ты ж дело делаешь! Норму дашь — полкило хлеба еще получишь, силы прибудет, каждый день тогда будешь норму давать, ну! Да оставь ты хлеба на обед! — снова заорал я, и Казимир послушно спрятал кусок в карман. — Где твоя пила? Что ж ты ее в снег бросил, инструмент… Эх!

Я взял топор и пилу — и окунулся в работу по уши, без передышки, на полную катушку… Четыре здоровых сосны повалил, раскряжевал, очистил от сучьев. Растерявшийся Казимир таскал сучья в огонь.

От такой яростной работы вроде бы и полегче мне стало. Ладно, завтра все выясним, — сказал я себе и наконец-то связал в тугой узел свои заботы. До завтрева не развяжется.

Казимиру сказал:

— Если до вечера еще столько сделаешь, вот тебе и норма, и еще полкило хлеба. Понял?

Казимир слабо улыбнулся:

— Спасибо тебе, Федя. Може, и сделаю… — Он стоял длинный и худой, как мерлина, преданно и грустно смотрел на меня глазами, провалившимися почти до затылка. В гроб краше кладут, в мирное, конечно, время…

Без второй пайки Казимиру вовсе хана. Я уж на таких доходяг насмотрелся, в том же Лукабанядоре их полно было, вовсе неприспособленных…

А выдача дополнительных талонов, как я и думал, стала для меня тяжкой обузой. Вечером с Диной быстренько подсчитаем, какой вальщик, возчик, навальщик-свальщик сколько сделали. Потом на тех, кто выполнил норму, напишем ведомость и выдаем талоны. Большинство почти всегда получало. Но вот, скажем, заходит в контору тот же Казимир и тянет шею к ведомости:

— Как нынче у меня вышло, Федя?

А ты напрягаешь душу и говоришь ему правду: опять не дотянул, не положено тебе…

Казимир вздохнет, и повернется будто пьяный, и неверными ногами потопает из конторы прочь.

А я ведь знаю, что у Бордзиловского основная карточка съедена далеко вперед, и, кроме столовского супа и каши, ничего он не предложит вопящему желудку. А без хлеба это ж и вовсе не еда!

И злость на него подымается. Ведь знает же, по своей-то работе, что нет ему допталона. А все-таки тянет шею. Или на жалостливость надеется? Так не могу я его за чужой счет пожалеть, не могу! Да если бы он талон заработал, а сам не пришел за ним, я бы ему в барак принес тот талон, сам прибежал бы… Что я — зла ему хочу, что ли?

Юлий Шварц в тот вечер за талонами не пришел. Или оскорбился? Или побоялся? Скорее, побоялся… Не такой он, чтоб за честным хлебом не прийти. Нет, не такой, это я уже обдумал.

Что-то сейчас поделывает?.. Надо бы поостеречься его, а то, чего доброго, зашибет. Говорят, злости в нем на двух медведей-шатунов хватит. Все не было случая убедиться, все не верилось мне. Убедился…

— Федя, ты чего нынче кислый ходишь? — спрашивает меня Рубакин.

«Сказать Шуре? А если я и в самом деле перехватил?»

— Устал маленько.

— Опять кому-то помогал?

— Так… немножко…

— Брось, Федя, всем все равно не поможешь, а у тебя своей беготни по горло. Всех не пожалеешь, а своего дела не сделаешь, я первый тебе спуску не дам и оправданий никаких не приму…

— Да я ведь для того, чтобы руки покрепче стали.

Говорю так, а самому очень хочется позвать Шуру к себе домой, хочется, чтобы он посидел у меня вечерок. Одиноко мне сегодня, тоскливо.

И вдруг я вспомнил, что у меня осталось чуток спирту, на самом донышке. Как-то, дня три-четыре спустя после моего приезда, Шура Рубакин заходил ко мне вместе с фельдшерицей Лизой. Какое-то дело у него было, не помню, и спирт они с собой принесли — знакомство отметить. Выпили немного, я тоже попробовал, и еще осталось.

— Шура, а ведь у меня дома тот спирт киснет, помнишь?

— Какой — тот? — не понял он.

— Помнишь, с Лизой заходили.

Шура удивленно посмотрел на меня и засмеялся:

— И ты до сих пор его мурыжишь? Штаны, называется, носишь!

Дома я разлил спирт: Шуре полстакана досталось, мне — остатки со стенок.

— Ну, это не по-солдатски! — рассмеялся он.

— Какой я питок… — защищался я.

— А пожалуй, и не спеши привыкать. — Шура приладил большой палец посередке налитого спирта, в другую руку взял кружку с водой. — Ну, поехали!.. — и глотнул как раз до места, до большого пальца, словно бы там что-то сработало.

— Ловко ты, — сказал я Шуре.

— Опыт, Федя, опыт, — повеселел он. — Как говорится: глаз ватерпас…

— И как ты его чистым пьешь! — Сам я разбавил спирт водой в старой своей кружке, налил почти дополна, положил кусочек сахару. И то противно…

— После ранения, Федя, чистым пью. Посоветовали. Чесанула меня немецкая разрывная в живот, а спирт, говорят, раны очищает… Вот и глушу чистым…

— Как же ты жив остался, если разрывная?

— Кто-то, видать, крепко молился… — Шура взял стакан с остатками спирта и, как бы согревая, сжал его в ладонях. Стакан совсем исчез в его руках, словно был маленькой стопочкой…

До чего ж крупные и красивые у него руки: кисти широченные, сильные, большие пальцы плотно прижались один к одному. Даже широкие ногти аккуратные, не лошадиные копыта, как у некоторых… Вот такие бы руки мне…

25
{"b":"833189","o":1}