— Сиятельный и всесильный наш властелин, светозарный султан Мурад перешел в царство аллаха!..
Воевода поднялся, обнажил голову и произнес ему в тон:
— Спешу разделить со всеми подданными великого султана боль утраты. Надеюсь, эффенди, что в раю его душа обретет вечный и счастливый покой, утоление всех печалей.
— Аллах! Аллах! — поклонился турок, проводя ладонями по лицу.
— Мы тоже будем молиться за вечный покой храброго витязя и непобедимого султана Мурада.
— Аллах! Аллах! — скорбно поднял к потолку глаза турок.
— Прошу садиться! Полагаю, дорога была не из самых легких?
— Тяжкая сверх всякой меры. Но еще тяжелее то горе, что у нас на сердце.
— Все мы странники в этом мире! — смиренно промолвил воевода. — Долгое время он болел?
— С той самой поры, как возвратился из Персии. Множество докторов врачевало его, но никто не добавил и дня жизни. О, великий аллах!
— Теперь у нас новый повелитель?
— Правит сейчас брат усопшего, султан Ибрагим, да продлит аллах его дни и да будет имя его прославлено в веках! Тебе велено предстать пред ним в первый день марта месяца.
— За честь и милость великую сочту, — склонил голову Лупу.
— Надеюсь, не следует напоминать, что полагается принести в такой великий день?
— Все самое драгоценное, что в стране имеется, положу к ногам нового повелителя нашего.
— Ну и прекрасно!
— После такой дороги следует хорошо отдохнуть, эффенди. Тебя отведут в посольские палаты и все, что душе твоей угодно, получишь!
Как только чауш удалился, зазвонил большой колокол на армянской церкви. Люди стали выходить на улицы узнать, что же такое произошло, кто помер?
— Говорят, Мурад умер, — утверждали одни.
— Какой Мурад? Тот, что слепой на один глаз?
— Султан Мурад, недотепа! Который в Стамбуле...
— Ааа!.. Значит, султан!.. — говорили люди и отплевывались, втихомолку шепча: всем бы им, поганым, передохнуть!
После отъезда чауша воевода имел длительную беседу с великим логофетом и с казначеем жупыном Йордаке.
— Большие расходы предстоят! — вздохнул логофет.
— Нет иного пути, — сказал господарь. — Понадобятся и деньги, и драгоценности. Позаботься, казначей, чтобы наготове были кошельки и подарки.
— Поусердствуем.
— Позвать ростовщика! — приказал Лупу.
Заимодавец Наний прибежал запыхавшись. В потертом кафтане, залатанных сапогах, в которые были заправлены красные штаны, такие потертые, что виднелась основа ткани, он вызвал насмешки у дворового люда:
— Давайте сложимся и купим для Нания пару штанов, не то ему, бедняге, не на что!
Ростовщик будто и не слышал оскорбительных слов. Какое ему до них дело? Вот такой оборванный, каким видите, а разговаривает с самим воеводой и дает ему деньги взаймы. Правда, господарь держит Нания у двери и разговор всегда короток. И на сей раз он не пригласил его сесть.
— Я позвал тебя сказать, что у нас новый султан и надобны большие подношения. Раздобудь искусно сработанные драгоценности, четыре кафтана, подбитых соболем, и четыре горностаевых кунтуша. И все чтоб без запроса, берем для нужд государства.
— Все сделаю, как твоя милость велит, хоть я и бедняк и на этом деле урон понесу.
— Смотри, жупын, как бы я в один прекрасный день не взялся проверить твою бедность, — грозно промолвил господарь.
— Я не плачусь, твоя милость! — поторопился исправить свою ошибку ростовщик.
— Ну, раз так, — хорошо! Теперь иди и делай, как приказано! Чтоб все было доставлено без промедления. Через две недели начнем готовиться в дорогу.
Яни поклонился и, пятясь, вышел. Во дворе он надел на облысевшую голову свою грязную феску, натянув ее при этом на самые уши, засунул руки в карманы кафтана и пошел по улице своей вихляющей походкой.
Многие считали Нания турком: разговаривал он по-турецки, как стамбульский меняла, и все повадки его были турецкими. На самом же деле был Наний христианином. И ежели распустить клубок его происхождения, то он непременно привел бы в лачугу на Рыбачьей улице, самую бедную и самую грязную во всем городе. Там, в сырой и темной развалюхе встретил первый день жизни сын Тудоры-рыбачки. Жила Тудора с того малого, что зарабатывала от продажи карпов и щук, которых ловила мережей в окрестных озерах. Она всегда носила одну и ту же одежду: юбку из мешковины, старую кацавейку и линялый платок. Другой одежды у нее не было. Ее редкие волосы выбивались из-под платка на узкий лоб, под которым смотрел на мир один-единственный глаз, второй — вытек. Ее постоянно видели бродящей по улицам с большой, сплетенной из вербы корзиной, которую она таскала в синюшных от холодной озерной воды руках. «Рыыба! Кому рыбаа!.. — кричала она хриплым, простуженным голосом.
Но большей части те гроши, что выручала она от продажи рыбы, оставались на прилавке корчмы. Жизнь Тудоры была обездоленной и мрачной, без искорки радости. Соседи помнили ее работящей девушкой, доброй хозяйкой. Был у нее жених, господарский драбант. Они сговорились осенью устроить свадьбу. Но в середине лета убили парня по пьянке. Долго оплакивала Тудора своего жениха. Стремясь позабыть горе, пристрастилась к вину. А по пьянке чего не натворишь! Кто бы ни постучался в окошко, всех она принимала. Чей это был ребенок, она и понятия не имела, а появление его в доме сочла гневом божьим, наказанием, посланным ей за многогрешность. После того, как поп окрестил и нарек младенца Ананием, Тудора почти совсем перестала заботиться о сыне. Засовывала ему в рот хлебную жвачку и отправлялась по своим делам.
Не единожды забывала она про него совсем, и оставался ребенок, надрываясь от крика, в мокрых пеленках. Зачастую, возвращаясь ночью из корчмы Оксинтия и заставая ребенка в полуобморочном состоянии, она крестилась, приговаривая:
— Слава богу, кончился, бедняжка!
Но Наний издавал слабый писк в знак того, что еще жив. Так и рос тот ребенок, никем не любимый и не желанный. Невозможно было понять, какая сила сохраняет жизнь в этом существе — из костей и кожи. Время же шло своим чередом, и, однажды, встал на ноги на куче тряпок сын рыбачки. Единственным его другом был мышонок, случайно не покинувший эту голодную лачугу. Он выходил из норы и собирал с пола те немногие крошки, что вываливались из прозрачных рук мальчика. Со временем мышонок осмелел и стал взбираться на лавку.
Наний радостно встречал его, отрывал кроху от своего кусочка хлеба и давал приятелю. С ним разговаривал, ему плакался, когда помирал от голода и холода. Но однажды мышонок не пришел. Может, попал в когти кошки. Со скуки мальчик, пыхтя, спустился с лавки и пополз к двери. Солнечный свет, впервые им увиденный, ослепил ребенка. Это был другой мир, о котором он не имел ни малейшего понятия. По улице проезжали подводы, запряженные волами или лошадьми, пробегали собаки с полными репья хвостами... Хорошо было в этом мире. Но опустившаяся вскоре темная ночь испугала его, и Наний пополз обратно в лачугу. Рыбачка возвращалась чаще всего поздно ночью пьяная. Падала, где попало, и сразу засыпала. Будил же ее плач Нания:
— Хлее-ба! Чу хле-ба!
Тудора вскакивала, одурелая от сна. Все кости ломило.
— Дай хлеее-ба! — не унимался ребенок.
— Где взять мне хлеба? — истошно вопила Тудора. — Не я его делаю!
— Хлеба! — надрывался Наний.
— На, ешь меня! — совала ему в рот скрюченные подагрой пальцы. На мгновение Наний умолкал и удивленно глядел на посинелые руки матери. Потом снова заводил свою песню.
Тудора хваталась за голову и бежала к соседям одолжить мисочку кукурузной муки. Люди, зная, что она не вернет, не очень-то давали.
— Кусочек хлеба или мамалыги прошу! Помирает ребенок с голода! — умоляла она.
Ругали ее люди, попрекали какими только можно словами, но в конце концов отрывали кусок от своего рта.
Так шли месяцы и годы, и Наний, поднявшись на свои тонкие, кривые ножки, начал ходить по дворам за милостыней. Стоял у ворот, вызывая ярость дворовых собак, пока не выходила хозяйка и не спрашивала: