— Что есть жизнь? — молвил он негромко. — Кто-то сказал мне однажды, что жизнь человека есть его путь к мудрости. Какая же польза в том, что мудрость твоя пришла, но дни кончаются! В чем различие между философом и разбойником с большой дороги? Как сказано древним книжником: «нагим вышел ты из материнского чрева, нагим возвратишься в земное чрево». Как видишь, братец Ильинский, добрались и мы до хлебной жатвы...
— Жатва собрана ранее, господине.
— Так мыслишь ты?
— Так оно и есть, господине. Ибо, как учило меня ваше высочество, человек остается жить в благородных своих делах, в тех трудах, кои успел сотворить. Поминая имена наши, потомки увидят не столько образы наши, сколько творения, мысли и жизненный наш пример. Вот так, произнося имя государя и князя Дмитрия Кантемира, глаголящий скажет при том:
тот достойный муж времени своего, коий исследовал нивы наук, языков, истории, искусства и возвысился размышлениями своими о державах и материках, о временах и людях;
коий был господарем Земли Молдавской и как герой сбросил оковы басурман;
коий вступил в братский союз с императором Петром Великим и был его ближним и верным советником;
коий сочинил «Диван, или спор мудреца с толпой, или спор души телом»;
коий написал «Образ науки священной, нерукотворной»;
и также «Краткое изложение системы всеобщей логики»;
и «Иероглифическую историю»; и «Описание Молдавии»;
и «Историю Оттоманской империи»; и «Жизнь Константина Кантемира»; и «Систему магометанской религии»; и «Хронику стародавности романо-молдо-влахов».
— Все сии словеса, — продолжал Ильинский, — в самих себе навечно заключат имя Кантемира. И каждый прибавит, вымолвив их: воистину то был человек великий.
Князь будто и не слышал поминальник, зачитанный секретарем. Но внезапно спросил:
— И это все?
Ильинский, сбитый с толку, не ответил.
— Скажи-ка, сын мой, привезли ли книги, затребованные мною из Москвы?
— Привезли, государь.
— А из Санкт-Петербурха?
— Тоже, государь.
— Добро. Когда вернемся во дворец, полакомимся жареными цыплятами с салатом — их подаст на серебряном подносе Боб Хырзоб, мой кухарь. Прикажем ему подать кофейку. Потом запремся у меня и приступим к книге о Земле Дагестанской. За нею — к второму тому «Системы» и второй книге «Хроники».
В ельнике, над ними, пел многоголосый птичий хор. Перепархивая с ветки на ветку, пернатые певцы изливали из клювов все звуки рая. Гармоничное пение звало людей в новый мир совершенства и взаимопонимания.
— Они не ведают ни вражды, ни козней, ни войн, ни истребления, — громко молвил Кантемир. — Люди могли бы позавидовать такому. Где еще слыхано, чтобы соловей убил соловья, или скворец скворца, или ласточка ласточку? Только люди такое и творят... Эх, братец Ильинский! Доколе один человек будет иметь власть над другим, доколе сможет вредить другому, общество, в коем они будут жить, не сможет достичь совершенства...
Князь надолго умолк. Во все стороны от него, во всю ширь и на все протяжения через безграничные пространства тянулись леса и долы, сады и рощи, степи и холмы. Все было в неустанном движении и нескончаемой жизни. Осенью — во власти увядания и грусти. Зимой с упорством укутывалось снегами. Приходит весна, и все сущее пробуждается. У деревьев набухают почки, распускаются цветы. Всходят хлеба. Текут ручьи. Зеленеют нивы и шелестят леса. Мир возрождается, помолодевший. Нет более места ни печалям, нет места и отдыху. Тут резвится ягненок; там пчела летит с цветка на цветок за нектаром. Вверху, на ветке, щебечет воробышек; внизу настораживает ушки зайчонок. На другой ветке скачет белочка; под другим деревом крадется лиса. Хлебороб же выходит на пахоту, на боронование, на прашовку. Его мозолистые руки не знают отдыха до следующей осени. Это — счастливое время созидания. После плоды будут собраны в амбары. Настанет время плясок, пора свадеб. За ним — праздников и родин. Все тянется единой цепью, в нескончаемом круговороте, с каждым разом — все более радостном и прекрасном. Только тебя более не будет, никогда. Ты должен исчезнуть. Может ли такое быть? Не страшная ли это нелепость?
Князь спросил:
— А небо? Небо останется?
На него посмотрели с удивлением и страхом.
— И вы тоже останетесь?
Это были его последние слова. Сильный жар, охвативший князя, не оставлял его более.
Вечером того же дня Иван Ильинский записал в своей тетради: «Князь наш преставился после полудня, в 7 часов 20 минут, прожив на свете 49 лет, 9 месяцев и 25 дней». Написал и поставил точку. После точки на бумагу упала непрошеная слеза.
НОВЕЛЛЫ
Переводы А. Когана
СВЕТ ТЕНЕЙ
I
Его мучила жажда.
После заседания в диване Александр-воевода в старании утвердить весьма странный для этих мест обычай, который пытался ввести, впрочем без особого успеха, еще Василий-воевода Лупу, пригласил бояр в малую трапезную на чашку кофе. Расселись за столом, приняли из рук стольников фарфоровые чашечки, но к горькому напитку, занесенному в их край бесерменами, приложились лишь чуть-чуть. Бояре были обеспокоены, ибо не было божьего дня, чтобы их молодой князь Александр, которому не стукнуло еще и двадцати, капризный и горячий нравом, чего-нибудь не натворил. На днях, к примеру, пригласив приближенных прогуляться, в открытом поле приказал сейменам снять с их коней уздечки, а затем по-разбойничьи свистнуть и выпалить залпом в воздух из пищалей, отчего все попадали наземь, наломав себе бока. Не ведали люди, рассказывает о том времени летописец, какую напасть принесет им завтрашний день. Тем не менее, все старались глядеть бодро и весело, чтобы, не приведи господь, воевода не приметил их неудовольствия и не затаил зла.
У Николая, сына боярина Гавриила из Милешт, совсем пересохло в горле. Он спросил у слуги стакан воды, еще один, но жажда не проходила, и боярину казалось уже — сейчас у него вконец иссохнут язык и небо, так что он просто задохнется.
Только он, да еще старый ворник Верхней Земли Тома Кантакузино, восседали за столом безмолвно, будто и не боялись вызвать неудовольствия его величества. Такими уж были оба. Николая порой охватывала хандра, и он на долгие часы замыкался в себе, в раздумье взирая на мир словно из дальней дали. Кантакузино же не вмешивался в разговоры, не желая быть втянутым с кем-либо в спор, — ни с господарем, ни с боярами. Зато пуще всех языков болтали Санду Бухуш, гетман, да Дан Ионашку, великий ворник Нижней Земли. Оба развлекали, что было мочи, молодого князя, помня о том, что в добром настроении господарь всегда щедр.
Еще до полудня в диван привели в оковах казначея Алеку Стырчу; Милеску знал его человеком рассудительным, смышленым, деловым. Бухуш и Ионашку обвинили его — будто он не раз, тайком, переставлял межевые камни на границах своих владений, захватывая их земли. Великий логофет Раковицэ Чехан, покопавшись в старинных записях, нашел, что границы действительно нарушены, как и показывали жалобщики; созвал стариков, и они присягнули, возложив, по обычаю, на головы щепоть родной землицы, что казначей и вправду позарился на чужое. Но и за это не было бы Стырче беды. Уплатил бы положенную виру, внес бы глобу волами, установленную для нарушителей чужих владений, и на том бы дело кончилось. Но его обвинили также в воровстве. Однажды ночью из государственной казны, из-под пудовых замков и аршинных засовов, пропал ларец с драгоценностями. Назавтра же следы привели к одной из казначеевых усадеб, к старому сараю, к развалу пакли на горище. Григоре Паладе, сосед боярина, поклялся на евангелии, что слышал шум во дворе у Стырчи в ту самую ночь. А при свете утренней звезды своими глазами видел, как люди Стырчи с натугой волокли что-то тяжелое с телеги.