Литмир - Электронная Библиотека

К костру подошла Анна Еремеевна, жена лесника, рослая и грузная старуха, в длинной юбке, подвязанной под большими грудями. У ней тяжелое лицо с маленьким подбородком и маленькими глазками.

— Так-то ты, старый, привечаешь гостя, — беззлобно напустилась она на мужа. — Парень из лесу, кормить его надо, а ты с балясами к нему. Нетто это дело. Пойдем, Ваня. Ты же его знаешь: его хлебом не корми, дай побалясничать.

Филимон молчит, виновато поглядывает на меня, мягко, одним прищуром глаз улыбается: извини вроде.

Переглядываемся, идем следом за хозяйкой во двор. Обгоняя нас, бегут собаки, за подворотней нас встречает маленький, круглый щенок. Спотыкаясь и перевертываясь, он катится за Лапкой, а она ему ноль внимания. Из открытых дверей хлева, перегороженных поперек палкой, в нашу сторону глядит корова, сладко жуя. Через весь двор протянута суровая нитка с нанизанными на нее грибами.

Гости в избе лесника редки, поэтому Филимон и жена его принимают их с большим радушием. На стене хлева висит старинный медный умывальник. Анна Еремеевна предусмотрительно наполнила его до краев подогретой водой, на крышку, в жестянку-мыльницу, положила кусок душистого мыла; рядом висит свежее полотенце.

Пока я умываюсь, Филимон Денисович разулся и босиком прохаживается по крыльцу. Собаки, видя, что хозяин отдыхает, вальнулись на мосточек. Откинув голову, вытянув ноги и хвост, отдыхают тоже.

Потом умывается старик. Руки у него по локоть загорелые до черноты, а выше локтя белешеньки, как снег. Движения рук неторопливы, но надежно-крепкие. Сам Филимон — сухой, жилистый и совершенно прям, хотя ему уже далеко за шестьдесят. Бороду он неизменно бреет, а волосы, почти не тронутые сединой, стрижет «под горшок». Маленькое морщинистое лицо его кажется острым, внимательным, живым. Аккуратно подобранные усы скобочкой лежат на верхней губе. Из-под них видны упрямые губы. Прожив всю свою жизнь на ходу, он почти никогда не болел.

— Вот теперь за стол, — поднимаясь на крыльцо, говорит Филимон. — Я старухе рябчиков велел сварить: люблю их пуще всякой пичужки.

Анна Еремеевна накрыла стол. Когда я сел в передний угол, она пододвинула мне сковородку с жаренными в сметане грибами. Мы принимаемся за еду, а хозяйка поминутно встает и уходит на кухню то за солеными грибами, то за огурцами и малиной. После грибов она предлагает рябчика, а за ним смородины в молоке, засахаренной брусники…

Поужинав, Филимон Денисович свертывает самокрутку и выходит на крыльцо.

Поблагодарив хозяйку за угощение, я тоже иду туда.

— Ну, где же ты побывал сегодня? — спрашивает старик, уступая мне место на крыльце, рядом с собой.

— Побродил изрядно. Был у Колод, у Горбатого ручья, Березовый гребень посмотрел.

— Ноги-то с непривычки болят?

— Да не чувствую.

— Молодость. Эх, я, бывало, парень, в твои годы за день на Большие болота хаживал и домой засветло приходил. А до них, сам знаешь, больше двадцати верст. Нынче не то. Сходил вот до Рябовой заимки — и ног под собой не чую. Нынешняя весна подкузьмила…

— Случилось что-то?

— Беда, парень, стряслась. Сам порой не верю, правда это, сон ли. Произошло у меня такое дело у Горбатого ручья, чуть-чуть правей перехода…

Из избы вышла с большой чашкой в руках Анна Еремеевна и спустилась во двор. Собаки, как по команде, вскочили с мосточка и завертелись возле ее ног. Старик переждал, пока Анна Еремеевна, поставив для псов чашку с кормом посреди двора, ушла в дом, продолжал:

— Весна ноне, ишь, была ранняя, а тут одно к другому, кажись в марте, дождь пал, да и хлесткий такой… И снежок стал прямо на глазах убывать. Думаю, надо подвезти с елани сено, пока земля совсем не оголилась. Ну, утречком, по холодку, запряг Мухорка и поехал. Подъехал, смотрю — что же это такое? Все остожье повалено, сено разворочено, разбросано вокруг. Я, конечным делом, поругал коз: это они, думаю, попрыгуньи вертоглазые, натворили мне дел… Подошел поближе-то, и что бы ты думал? Нора прямо в зарод: пошарил вилами — пусто. Оказывается, тут косолапый зимовал. Следы на снегу возле зарода совсем свежие: сразу видно, только ночью или утром ушел. Почуял весну и вылез…

Недолго думая, завернул я Мухорку — и домой, за ружьем. Взял собак, топор на случай — и айда. Лыж из надел, знаю, что он далеко не мог уйти. Прошел от зарода версты две, а может, чуть поболе. Лапка ощетинилась, забеспокоилась — я насторожился. Ружье приготовил, топор из-за спины повернул, перед каждой корягой останавливаюсь, даю Лапке время осмотреть ее. И вот увидел корягу, большая-пребольшая; это прошлым летом кедр опрокинуло, я еще дивился: корни выше моей избы поднялись.

Притулился к сосне, жду, пока Лапка прибежит. Бобик за мной семенил, сзади. Не успел я глазом моргнуть, как на меня упало что-то мягкое и тяжелое, будто тулуп на голову бросили. Вся спина похолодела и отнялась. «Эх, пропал», — мелькнуло в голове. Главное — ружье-то выронил, а около меня возня, визг, рычание. Поднялся и вижу — рысь.

Я раньше хаживал с Лапкой на рысь, она идет за ней хорошо, а тут занялась медвежьим-то следом и просмотрела ее, окаянную. Рысь, парень — зверь шибко хитер: собаку-то она пропустила, а на меня кинулась. Спасибо Бобик подоспел и хватил ее. Зато она его цапнула, милого, так, что он кубарем отлетел метров на пять.

А у меня глаза пеленой застлало, но ружье-то я уже нащупал. А как почувствовал, что оно у меня в руках, ожил, будто руками за жизнь ухватился.

Рысь, парень, тут же махнула на сосну; я сгоряча шаркнул в зад ей из обоих стволов — только дым копной. Вижу, закачало ее, повалилась, за сучья хватается то лапами, то зубами, но куда там… пала.

Только я мало-мало оклемался, слышу, совсем рядом Лапка лает. Медведь… Что же делать? Патронов-то у меня больше нет. Ох ты, горе! В жизни этого не бывало, чтоб патронташ забыл, а тут впопыхах оплошал. Остался с ружьем, что с палкой. Можно бросить все и бежать — успел бы я, убег от него. Но как побежишь, если Лапка там и Бобик на снегу вьются. Убеги я — он собак порешит. Нельзя бежать, говорю себе, а у самого руки ходуном ходят: в мои-то годы с медведем в рукопашную. Ну-ко!

А за корягой, мне-то не видать, конечно, Лапка, ну скажи, из себя выходит. Понятно, что возле зверя она. И не вытерпел я, по старинке, как бывало в удалые годы, хватаю топор и туда. Была не была! Только я вывернулся из-за коряги и вижу: на елашке стоит маленькая сосенка и забилась на ту сосенку — кто бы ты думал? Матерая рысь. Вот тебе и на, Филимон Денисыч, из огня да в полымя. Лапка, видать, загнала туда зверя, а держаться там ему совсем не на чем, сучочки эвон какие, с перст толщины. Да и сама сосенка, того и гляди, в дугу согнется. С такой опоры, парень, прыжка сразу не сделаешь: зыбко. Собака моя, как учуяла, что я рядом, осмелела, а сама чуть-чуть сторонится: стреляй-де, я не помешаю. Стреляй. А чем? Из топорища, что ли. «Лапочка, зову, Лапочка, давай пойдем. Черт с ней, с кошкой. Мы ее в другой раз ухлопаем. Пойдем, Лапочка». Зову так-то, а сам смекаю: только отступи собака — конец ей. Кошка непременно бросится на нее. И Лапка понимает это не хуже меня, за уши ее не оттянешь. Я шаг, парень, еще шаг к той сосенке. Хоть бы кол, думаю, какой погодился под руку, и повел так глазом. И выбрала кошка секунду, бросилась на меня, сразу сбила с ног, ожгла зубами плечо. Однако я, парень, подмял ее, в снег ее, в снег, за глотку — больше ничего не помню. Да.

Очувствовался — весь мокрый. В крови. Собаки визжат, понимают: с хозяином стряслась беда. Кошка в сторонке валяется. Лапка то ко мне подбежит, то к кошке, вот прямо сказать что-то хочет и не умеет. А я не могу встать. Рук, ног не чую, голова — чан, не повернуть ее.

«Лапочка, шепчу, Лапочка». Она подскочит, лизнет меня в лицо и заскулит, заплачет… «Лапочка, — говорю ей опять, — домой бы нам. Как же мы теперь, а?»

Пошевелил рукой, на другую хотел опереться, и будто не в снег уперся, а в каленую плиту. А начинаю стыть. Мурашки бегут по спине, голову холодит, в груди все завалило холодом — дохнуть не могу.

85
{"b":"823891","o":1}