— Вожжи опять дал короткие.
— Ты бы спал еще…
Толька сердито прыгал в сани, ухал на диковатого жеребчика, и тот с маху выносил его с конного двора. Последний раз Толька на раскате перед самыми воротами сбил жеребую кобылу и угнал. Федор Агапитович просто бы так не оставил этот случай. Да подвезло Тольке — потребовали в военкомат, и вместо брани с ним пришлось бражничать. О кобыле, конечно, уж и разговору не было. Да и — слава богу — обошлось с нею все.
От всеобщего внимания и от выпитого у Тольки глаза были на легкой слезе, а сам он, остриженный и большеухий, выглядел совсем молоденьким.
Маруся из промтоварной лавки не дружила с Толькой, а тут взяла отгулы и неотступно следовала за ним: застегивала ему пуговицы на рубашке, угадывала, когда ему нужны платочек или спичка, и подавала. Она своими счастливыми и по-вдовьи печальными глазами искала его рассеянный взгляд и, не зная сама, любит ли Тольку, делала для него все искренне, с чистым сердцем. И плакала на станции так, что бабы завидовали ей.
А Толька, — может, оттого, что у него не было отца, — все лип к Федору Агапитовичу, обнимал его, греб на его сутулых плечах вылинявшую рубашку, наказывал:
— Ты, дядь Федь, маманю не забывай. Дров, сена… Без этого, сам знаешь, хоть в Пиляевой, хоть на Луне, все едино жизни нету.
— Без сена какая жизнь.
— И огород вспахать.
— И вспашем и засадим. Да ты что?..
— Я знаю, дядь Федь… Мне, дядь Федь, от одного твоего лица Пиляевка дороже всего земного шара…
— Нето спасибо на таком слове. Нето спасибо, — залепетал Федор Агапитович, и размылось все перед его глазами: стол с закуской, гости за столом, а от бригадира Урезова, сидевшего во главе стола, вообще остался только один твердогубый квадратный рот, из которого тек густой, как мазутный дым, бас:
парни снабжали махо-о-о-о-рк-о-ой…
Бас бригадира заканчивался долго не утихающим рычанием.
Бабам тоже хотелось петь, но они не знали, как подступиться к бригадиру, и бригадирова жена, с голыми замерзшими руками, тыкала мужа локтем и укоряла:
— Ты хоть кого-нибудь слушай.
Когда Толька уходил куда-то с Марусей, Федор Агапитович слышал, как вслед им говорили:
— Не взяли еще, а уж оболванили.
— Волос, что трава, вырастет.
— Ежели войны опять же не будет.
— На стражу мира уезжает — сам военком так сказал.
Федор Агапитович всячески примеривался к словам «мир» и «стража» и никак не мог понять их, будто из чужого языка пришли. Потом у вернувшегося Тольки хотел спросить что-то об этих словах, да говорить начал совсем о другом и непонятном:
— Весь конный под ружье… Девки на коленях, а под дугой вот так…
Федор Агапитович разумел под этими фразами то, что он готов запрячь для Анатолия всех лошадей, потому извечно призывники катаются по деревням на конях, с гармошкой, колокольчиками и с девками на коленях.
— Что судишь ты? Что? — дергая за рукав Федора Агапитовича, добивалась толку от него хозяйка.
Но Федор Агапитович, видя, что его не понимают, рассердился. Широко грабастая, ощупью полез из-за стола. Анатолий и Маруся на скамейке у входа, в куче сваленной одежды, нашли ему шубу, натянули ее на его клешнятые руки, чью-то шапку нахлобучили. Повели к воротам, легкого да согласного, где была привязана лошадь. Федор Агапитович, узнав Разбойника, взбодрился:
— Анатолий, для тебя…
Его усадили в санки и повезли в конюховку. Полозья скрипели по накатанной дороге, из-под копыт Разбойника летел снег, а Толька и Маруся, простоволосые и горячие, целовались в передке.
«Вот тебя бы в армию-то, — думал Федор Агапитович, глядя на плакатного малого. — Сытый, справный, а вместо дела деньги копишь. Там, может, и денег-то на полкоровы. Ай нет, на машину наточил — лопатой не выгребешь. Да у кого как… Купил же вон «Москвич» Степан Васильевич, а сказывают, у матери последний самовар продал. Мастерской командует, не лишку же платят. Дом свиньи подрыли».
Федор Агапитович умел угадывать время по тому, как выстывала конюховка. Вот и сейчас он дохнул на свет электрической лампочки, увидел облачко пара — утро уж, к четырем близко. Он дотянулся рукой до плиты — так остыла, что в ногах холодом отозвалось. Потом вспомнил, что с вечера не топил печку и не мог уж больше лежать, со всех сторон холодить стало. Он поднялся, попил из ведра студеной воды. «Вот так угостился, — поджав перегоревшие губы, хмыкнул Федор Агапитович. — Чужую шапку, образина, напялил». Шапку он узнал — Сергея-мельника — и быстро засобирался.
Выключив свет, вышел из конюховки. На дворе морозило, хватало за нос, брало за коленки, и ноги в широких изношенных голенищах валенок сразу остыли. Серпик месяца, похожий на щепку, ник к горизонту, блек, исходил последним и без того робким светом.
Сергей-мельник жил в Стриганке, версты за четыре, и Федор Агапитович торопился, чтобы поспеть вернуться и натопить конюховку к разнарядке. Будь шапка не мельника — не пошел бы Федор Агапитович. А у мельника пальцы только к себе гнутся, набаловали его на мельнице подачками да магарычами, чтоб помельче молол, завтра же разнесет по всей округе, что гулял на проводинах у Тольки Ильина, и там умыкали у него новую шапку. Вот-де какой народец, а он, Сергей-мельник — человек честный, а честные, они везде страдают. «Кому нужна твоя собачья шапка, — горячился Федор Агапитович. — Брось на дороге — никто не поднимет. Ну, это ты, Федор, малость того, поднять — поднимут. Шапка, она шапка. Новая, тяжелая. От нее всему телу теплее, но уж не такая, чтоб стоило много говорить о ней. Говорить о другом надо: позавчера опять привезли отрубей два мешка с мельницы, а в них обломки кирпичей…»
У полевого тока, занесенного снегом по самую крышу, дорогу перебежал заяц. Так-то и не заметил бы, да вся дорога соломой затрушена, и белое поперек черного шмыгнуло явно. Потом еще раза два что-то мелькало, но это уж так, поблазнилось от слезы и куржака на ресницах.
Ворота у Сергея-мельника новые, собраны из досочек в елочку. Снег перед воротами убран до земли. Даже лавочка у забора обметена, хоть садись да сиди, — на морозе долго не насидишь. Федор Агапитович торкнулся в ворота, и во дворе залаяла собака, с визгом бросилась в подворотню. В крайнем окне вспыхнул свет. К воротам вышел сам Сергей-мельник в белых кальсонах, валенках, а шуба накинута прямо на голову. Лица совсем не видно.
— Сергей Тихонович, шапку твою вчера ухватил — вот принес.
— Какую шапку? Ты это, что ли, Федор?
— Да я. Шапку, говорю…
— Какая еще шапка. Я в своей домой пришел.
— На-ко. А эта чья?
— Да ты, может, охмеляться ищешь — так у меня нету.
— Ну иди, иди, а то, чего доброго, простынешь еще, — сказал виновато Федор Агапитович и пошел от ворот.
Федор Агапитович вышел в поле, спустился на реку и все слышал, как лаяла собака Сергея-мельника, а ей ни одна не отозвалась.
До рассвета было еще далеко, но утро уже приближалось и с дороги он разглядел брошенную с осени веялку на полевом токе, ее замело снегом, но один бок чернел. Идя туда, не заметил, что на дороге сено валяется клоками, а теперь увидел и стал подбирать его. Подобрал, подбил под руку, понес на конный двор. Перед деревней, у отброшенных ворот, подобрал еще большой клок, снял с кустов на поскотине чуть не навильник. Пришлось распоясаться и затянуть сено ремнем. За делом, с вязанкой обратная дорога совсем показалась короткой.
В конюховке было холодно, как на улице. Включил свет. Лампочка засветилась слабым, желтым накалом — значит на коровнике уже работали доильные аппараты. Федор Агапитович испугался, что скоро будут собираться на разнарядку, а конюховка не топлена, быстро поджег растопку, насовал в печь полешек, и огонь загудел, вы-лизнул через дверцу, в щели расколотой плиты повалил дым, но через минуту наладилась тяга, и в конюховке запахло теплом. Весело постреливая, шипел снег, попавший с дров на плиту. Федор Агапитович сел на свой топчан и начал закуривать. Из ладошки начерпал в газетный листок табаку, завязал кисет и долго сидел, задумавшись, опоясанный по низу спины давнишней усталой болью, которая исчезала и забывалась только в работе. Курить вдруг расхотелось и, чтобы не сидеть, погнал себя в конюшню.