— Поговорили же хоть о чем-нибудь, а?
— Не без того.
— В любви небось объяснились?
— Не дошло еще.
— А думаешь, дойдет?
— За него не могу сказать, а себя не скрою: он ничего, Василий Никанорович, я его обегать не стану.
— Слушай ты, подлая душа твоя. — Ирина схватила Симу за плечо и рывком повернула ее к себе. — Да ты это кому говоришь, а? Ты это кому говоришь? Ведь я его законная. Да я тебя… — Ирина по-мужски замахнулась на Симу, но та даже глазом не моргнула, только глубоко и сильно вздохнула своими тонкими, вдруг побелевшими ноздрями, сказала:
— Меня, Ира, за всю мою жизнь никто перстом не трогал. Ударишь — вовек не забуду.
И пошла, не оглядываясь, хорошо зная себе цену. Ирина осталась на дороге и стояла какое-то время, глядя вслед уходящей Симе. Потом побрела к своему дому, больно закусив кулак, чтобы не разрыдаться. Остаток дня сидела у стола на кухне, не сняв пальто и шаль с головы. К вечеру в стаде заревела корова, завизжал хряк, требуя корму, в сенках, под дверями, скребся и мяукал кот, а хозяйка все сидела и сидела, погруженная в свои думы и отрешенная от всех дел.
Наконец, уж в потемках, вспомнила, что в горнице остановились ходики, которые всегда вечером заводил Василий, поднимая за цепочку еловую шишку из чугуна и приложенные к ней старые ржавые ножницы. Ирина пошла и подтянула гирю с ножницами, толкнула маятник — часы, словно испугавшись, замахали маятником, зачастили, застукали, а потом вдруг остановились, и в доме снова сделалось тихо и жутко. Василий никому не давал заводить часы, потому что только один он знал, до какого уровня поднимать гирю. Ирина поняла, что часы теперь без Василия ходить не станут, и мстительно вспыхнула: «Лешак с ними, — ему ведь они нужны были». Злые мысли вывели Ирину из оцепенения, и она пошла управлять скотину.
Хлев был нов. Тяжелые, на кованных навесах, двери легко и плотно закрывались. У коровы и кабана горел свет. Красная комолая корова, расставив передние ноги, прямо ткнула морду в поставленное перед нею ведро, стала сосать пойло и облизываться, захлестывая обмучненную морду своим лиловым языком. Ирина гладила корову по мохнатому теплому боку и чувствовала, как нет-нет да и торкнется что-то под рукой. Вспомнив о том, что Красуха вовремя обгулялась и теперь стельная, Ирина обрадовалась. «Да куда он к лешаку денется. Тут вот Красавка бычка принесет, как лонись, с белыми ножками… Прибежишь, Васенька, — совсем повеселев в мыслях, рассуждала Ирина. — Прибежишь, да еще как прибежишь-то. Знаю, ругаться еще примешься: то не так да другое не этак».
В смутных ожиданиях прошла неделя и другая. Иногда вечерами прибегала Манька Плоская. Широко открывая свой тощий редкозубый рот, говорила вороватым шепотом, хотя и знала, что подслушать ее некому.
— Вчерась иду, а твой-то дрова ей колет. Душегреечка на нем. Она в белом платке, рукавички белые, все ха да ха. Тут же, с ним.
Будто соли на рану сыпанула Манька. У Ирины карусель пошла перед глазами, кровь в лицо бросилась. Спросила, не узнав своего голоса:
— Что это, Маня, неуж он совсем, а?
— Да ушел он, и черт с ним, — бодро внушала Манька, то и дело дергая концы серого изношенного полушалка. — Ты все, Ирина, так делай, будто и не нужен он тебе. На людях-то все с улыбочкой держись. Вроде бы не он тебя, а ты его бросила. Или выгнала, скажем.
— Да я уж думала так-то, Маня. Думала. Чего уж там, все на сердце-то, кажись, выгрызло. Какая уж улыбка.
Утешать Манька не умела и, подумав, что говорить сегодня больше не о чем, вспомнила вдруг, испуганно округлив синие глаза:
— Что я это сижу, окаянная: ведь у меня самовар под трубой.
И опять в доме Ирины стало тихо. После ухода Василия она везде ввернула лампочки малой мощности, и сделала это не ради экономии, а просто потому, что при тусклом свете меньше и уютней казались большие опустевшие комнаты. На кухне, где она сейчас проводила большую часть своего времени, под потолком совсем тлела жалкая мизюкалка…
Как-то, уже весной это было, вышла Ирина закрыть за Манькой ворота и долго стояла на улице, потом увидела со стороны свои окна, освещенные изнутри желтым, подслеповатым светом, и ей не захотелось возвращаться в мрачную постылую тишину дома. Потопталась еще у ворот и пошла по деревне, не зная куда, и в то же время думая о том, что же делают сейчас Симка с Василием. «Все, поди, хи да ха, хи да ха, как молоденькие, — осудила она их. — И все, наверно, она, она…»
Два окна Симкиного дома весело светились — от них на дорогу падали яркие полосы, — Ирина обошла эти полосы и остановилась в тени, начала разглядывать окна. С той стороны висели занавески, закругленные понизу и изрешеченные вышивкой. «Что есть они, что нет их, — подумала Ирина и улыбнулась: — Вот все у нее так, чтоб красивше было, а то невдомек, что все наголе». И так про себя улыбаясь, она приникла к чистому стеклу, увидела: Василий сидел у печки, в белой рубашке, с расстегнутым воротом, моложавый, в руках держал газетку. Напротив него на уголке кровати примостилась Сима, из черной шерсти вывязывала пятку носка. В подоле у ней катался клубок пряжи. Вязание, по всему видать было для Симы делом привычным, и она быстро-быстро перебирала спицами, не глядя на работу. Сима, не прерывая вязания, иногда сгибом руки убирала со лба прядку волос и уставшими спокойными глазами поглядывала на Василия. Они оба молчали, но Ирина была уверена, что думают они о чем-то одном. Потом она обратила внимание на то, что пол в комнате застлан половиками и Василий сидит босой, чего с ним никогда не бывало дома. «Вроде бы как кот он, язви его, — осердилась Ирина. — Как есть кот. В тепле, ухожен, газету почитывает. Вот возьму оглоблю да как пройдусь по рамам али запалю ночью. Разогрелся — босичком посиживает, я — не я».
Но Ирина не стала бить окон и не подожгла Симку, а ушла домой и до первых петухов билась в слезах на своей постели. Утром другого дня, озаренная хитростью, написала объявление, что продает дом. Расчет был прост: узнает Василий о продаже и прибежит домой. Как она раньше-то до этого не додумалась! Прилетит, крик поднимет: кто разрешил продавать? Кто разрешил, а ей, Ирине, под силу одной доглядывать за всем, отоплять такую махину?
Написав объявление, она сходила в Клиновку и приколотила его на стену лавки, рядом с бумажной афишей, извещавшей, что в клубе демонстрируется кинофильм «Развод по-итальянски». «Эвон куда махнули, в Италию, тут вот свой развод рядом, в Завесе, — с усмешкой подумала Ирина, будто не о себе. — «Развод в Завесе» — чем не картина».
На обратном пути зашла к дочери. Та была беременна, — гладила детское белье. Ирина, сморкаясь в скомканный платок, рассказала о продаже дома.
— Правильно делаешь, что продаешь. Скучищу нагородили, не ходила бы к вам.
Дочь была довольна жизнью, все делала и говорила спокойно, с выдержкой. И то спокойствие, с каким она отнеслась к продаже дома, возмутило Ирину.
— Ты ведь возле дома-то палец о палец не ударила, так тебе, конечно, скучища, — упрекнула она дочь и начала жаловаться, что она, мать, на этом доме положила все свое здоровье и что все люди живут как люди, только она, Ирина, истинная батрачка.
— Размотаю вот все к черту, что он тогда запоет?
— Папка вообще не станет вмешиваться в это дело. Будешь продавать — продавай.
— Плохо ты знаешь его. «Продавай».
— Да что уж ты, мама. Он вчера приходил. Долго сидел у нас. А когда уходил, то сказал, что ушел из дому с концом.
— И ты стерпела? И ты после этого еще вроде оправдываешь его?
— Мама, милая, разве я судья вам. Он вот, погляди, вчера…
Дочь взяла с угла стола целлофановый мешок и начала выкладывать из него байковые с кружевными оборочками распашонки, пеленки, ползунки, развернула и с улыбкой примерила к себе на грудь клеенчатый передничек.
— А это слюнявчик. Я все эти тряпочки перецеловала… Уж так близко теперь…
— Подарил он, что ли?
— Подарил, мама.
Ирина глядела на белоснежные вещички, и лицо ее стало добрее, мягче, углы губ опустились совсем по-старушечьи, искренне и покорно. Наконец она не вытерпела и помяла в заскорузлых пальцах мягкий подгузник — ворсистая байка прицепилась к сухой, потрескавшейся коже на пальцах.